Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 25 из 70



— Да, в сорок третьем, — повторил он. — Со мной был тогда Мишель Лорансон, отец Даниеля…

Эли побледнел.

Незнакомец вытащил из кармана удостоверение с триколором и представился.

— Старший комиссар Роже Марру.

Да-да, так звали отчима Даниеля, подумал Зильберберг.

И тут Марру сделал нечто странное. Он протянул руку и пощупал ткань зеленой куртки Эли, засмеявшись скрипучим смехом.

— Очень красивая куртка, Зильберберг! Разве что слегка кричащая. Смелая. Но очень красивая, правда.

Эли растерянно объяснил:

— Я только что вошел в дом, еще не успел раздеться!

Он действительно только что вернулся. Фабьену он в «Аксьон» не застал. Ему сказали, что она будет только в двенадцать. А Сергэ действительно улетел в Женеву — на день, а может, и больше. Эли оставил Фабьене записку с просьбой позвонить ему, как только она придет, и поехал домой, на бульвар Пор-Рояль. Не мог же он болтаться целый день по городу с пистолетом убийцы! Он принес его домой и спрятал в шкаф, рядом с отцовским смит-вессоном.

Марру опять усмехнулся:

— Не вижу связи!

И продолжал издевательским тоном:

— Я об этой куртке наслышан. Сегодня в восемь утра она маячила в сквере Жоржа Ламарка. Ее видели двое. Их показания совпадают…

Он посмотрел на Эли.

— Вам ведь известно, что некий Луис Сапата был убит там сегодня утром, как раз в это самое время…

Эли молча кивнул.

— Лилиенталь в Америке, Сергэ в Женеве… У мадам Спонти в восемь был сеанс массажа, мы проверили… Так что алиби нет, кажется, только у вас…

Эли начал терять терпение. Им снова овладело холодное бешенство. Только что в него стреляли, теперь пытаются пришить убийство. Не многовато ли для одного утра?

— А мне нужно алиби, месье? — последнее слово Эли произнес ядовито.

— Комиссар, — уточнил Марру. — Старший комиссар Роже Марру…

— Простите, не привык общаться с легавыми, — сказал Эли резко.

— А я привык, — с улыбкой ответил Марру. — Я даже привык общаться с убийцами…

Марру точно рассчитал удар.

— Я расследую убийство, Зильберберг! Убийство Сапаты, разумеется… Другим убийством — убийством Даниеля Лорансона — я сейчас заниматься не уполномочен. Но вполне вероятно, что эти два убийства связаны!

Эли взял себя в руки.

— Почему мы… комиссар?

— Вы?

— Почему во всем многомиллионном Париже только мы нуждаемся в алиби?.. Мы, наша старая компания?

— А, вы имеете в виду «Пролетарский авангард»? — воскликнул Марру. — Сам Сапата вывел меня на вас… Перед смертью он позвонил мне в комиссариат, не застал и оставил сообщение: «Это касается Нечаева». Теперь понимаете?



Эли понимал, что должен играть в одиночку против этого типа, у которого на руках все козыри. И не знал, как ходить. Может быть, открыть карты? Но все ли?

— Вы, наверно, хотите о чем-то спросить меня, комиссар… Проходите, в доме будет удобнее…

Зильберберг посторонился, пропуская Марру. Перед тем как войти, комиссар еще раз оглянулся на дом Люсьена Эрра.

— «Революционер презирает общественное мнение, — прочел вслух Марру. — Он презирает и ненавидит во всех побуждениях и проявлениях нынешнюю общественную нравственность. Нравственно для него все то, что способствует торжеству революции. Безнравственно и преступно все, что мешает ему…»

— Это из «Катехизиса революционера» Нечаева, — сказал Зильберберг за его спиной. — Да вы, наверно, и сами знаете.

Марру обернулся, кивнул.

— Знаю, — сказал он.

Большая комната, куда привел его Зильберберг, была завалена книгами и бумагами. Книги стояли на полках, громоздились на столах, стопками лежали на полу. Но это не выглядело как захламленность или запустение, возникающее от неряшливости, лени, душевного упадка. Нет, во всем этом была жизнь, уют. Сразу чувствовалось, что эти груды книг питают работу мысли.

Марру вспомнил домашнюю библиотеку Люсьена Эрра. Сорок пять лет спустя комната Эли Зильберберга напомнила ему ту, что он видел во время войны в доме напротив: и здесь и там царила атмосфера напряженного размышления. Сопоставимого по глубине и силе.

Одна из стен в кабинете Эли была до середины занята пробковой панелью, где он с помощью разноцветных кнопок и клейкой ленты развесил газетные вырезки, фотокопии книжных страниц, библиотечные карточки, листки бумаги с цитатами и афоризмами, высказываниями политиков, фрагментами интервью с писателями и тому подобное.

Этих бумажек было несметное множество, но объединяло их одно: все они касались проблемы терроризма. Точнее, отношений между терроризмом и революцией.

— «…Нравственно для него все то, что способствует торжеству революции. Безнравственно и преступно все, что мешает ему», — повторил Марру.

Он махнул рукой.

— Старая песня! Их нравственность, наша нравственность…

Зильберберг был настороже. Он не доверял этому странному полицейскому. Ему казалось, что тот нарочно пытается вовлечь его в политическую дискуссию, чтобы, когда он потеряет бдительность, внезапно обрушить на него каверзные вопросы.

Но он ошибался.

Марру просто хотелось поговорить с ним, узнать его получше. Из пятерых авангардовских лидеров один Эли был ему симпатичен. Отчасти потому, что он был когда-то близким другом Даниеля. Даниель много рассказывал ему об Эли, пока вообще не перестал разговаривать с ним о своей жизни. А еще потому, что Эли, в отличие от остальных, не сделал карьеры. Совсем никакой, даже не делал попыток: видимо, не хотел в принципе вступать на этот путь. Это была отчетливая нравственная позиция, сознательный выбор, а не неумение жить.

Но, главное, Марру очень нравились его романы, выходившие под псевдонимом Элиас Берг. Они были удивительно построены. В них было много действия, шума и ярости, горы трупов, масса неожиданных сюжетных поворотов, захватывающих моментов, но при этом там не происходило ровно ничего. Во всяком случае, непосредственно, на наших глазах, как если бы мы сами при этом присутствовали. Рассказчик никогда не оказывается там, где что-то происходит, он появляется слишком поздно или слишком рано, уходит с места преступления за минуту до того, как оно совершается. Основа повествования — это ожидание, предчувствие, осмысление или воспоминание.

Эти романы можно было бы назвать расиновскими. У Расина зритель никогда не находится рядом с Тераменом, видящим смерть Ипполита. Мы присутствуем только при его рассказе. Но жизнь, настоящая жизнь — кому, как не Марру, было это знать — и есть скорее рассказ, переплетение рассказов, воспоминание о действии или намерение его совершить, нежели действие как таковое, происходящее на наших глазах. Потому что на наших глазах не происходит ничего. А если и происходит, то очень мало и быстро. За исключением, разумеется, мгновений физической любви, когда действие, стянутое временем, как хордой, заключено между предвкушением наслаждения и воспоминанием о нем. О его играх, оттенках, радости. Но мы не занимаемся любовью двадцать четыре часа в сутки. И все остальное время пребываем, главным образом, в череде неподвижностей, ожиданий, статичных картин, в периодах до и после действия.

Марру попытался продолжить разговор, несмотря на ощутимую враждебность Эли.

— Но, пожалуй, именно в это все и упирается, вы не согласны? То же самое, слово в слово, мог бы написать Ленин, Троцкий, да и кто угодно из нынешних марксистов-ленинистов!

Зильберберг не устоял перед искушением поспорить.

— Только не Маркс! Он в пух и прах разнес «Катехизис»!

Наверно, с таким же торжеством Архимед воскликнул «Эврика!»

Марру кивнул.

— Пусть так, — сказал он, — но дело не в этом. За словами Нечаева о нравственности стоит внутреннее убеждение, что революция есть абсолютное благо… А Маркс понимал, что в истории не все так просто и, прокладывая себе путь, она сплошь и рядом несет отнюдь не благо…

Удивление Эли росло. Как и его тревога.

— Тем не менее, — продолжал Марру, — и у Маркса в его мессианской теории революции и классовой борьбы тоже заложена возможность нравственного релятивизма.