Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 55 из 56



Он взял мешавшие ему скатанные в трубочку деньги, разделил их на две части и тщательно спрятал каждую половину в отдельный карман.

Очень трудно оставаться достойным, подумал он, вынимая монокль из жилета и вставляя его в правый глаз.

Но он был полон решимости стараться изо всех сил.

Так что спустя примерно полчаса барон весьма замечательным образом объявился на дороге, ведущей в Ментону.

Ребятня, очевидно, зло подшутила над ними, с жестокостью, которую, как известно, дети проявляют к пьяницам, – потому что он появился верхом на осле, сидя задом наперед и держа в руках хвост этого животного.

Впрочем, он вновь обрел все свое достоинство.

Все так же дул мистраль, долины просматривались до самого дна, где бурный поток пронизывался белыми вспышками, издалека говорившими о первых вешних водах вокруг камней; с порывами ветра с террас до вас долетали благоухающие ароматы, и вы шли в липнувшей из-за ветра к телу одежде и с морем на губах. Слегка запыхавшись, они спустились в Босолей к Паскалю, но у Паскаля стоял шум от жарившейся на кухне пищи и царила атмосфера паники, сопровождавшей главное событие – появление из духовки провансальской пиццы; Паскаль вынырнул из разбушевавшихся стихий, чтобы переброситься с ними парой слов, – весь белый и круглый в колпаке и с салфеткой вокруг своих подбородков, – и запросто заговорил с ними, помогая себе жестами и акцентом: ничто не действует на вас так успокаивающе, как средиземноморский повар. А закончив есть, они снова подозвали его и какое-то время не отпускали от себя, как будто он мог тут что-то сделать; они постарались как можно дольше не отпускать его от себя, и Паскаль разглагольствовал долго, с воодушевлением рассказывая им о розовом вине, и равиоли, и о чесноке; он поведал им всю правду о чесночном соусе и местном вине, честно, положа руку на сердце, часто конфиденциально понижая голос и оглядываясь, потому что он говорил это не для всех, а затем он умолк и взглянул на Ренье, который внезапно вспомнил, что Паскаль коммунист и что он знает, знает, куда отправляется его друг и почему; вот он тут перед ним со своими тремя видимыми подбородками и салфеткой вокруг остальных, весь круглый и небритый и неожиданно молчаливый, – они были в одном отряде в 1944 году, – и они, ни слова не говоря, пожали друг другу руки, быть может, в последний раз.

Мы вышли.

Ты сказала: он милый, этот Паскаль, и я сказал «да», и он почувствовал себя больным, и это даже было не из-за нее.

Мы отправились выпить кофе на террасе «Канеппа», – Энн позднее узнала, что оттуда открывается великолепный вид на старый город и порт и что это одно из тех мест в Монако, куда надо сходить.

Когда я буду покидать тебя в следующий раз, когда ты будешь уезжать в очередной раз: в Испанию ли, или в Абиссинию, или в Китай, или в Грецию, или чтобы освобождать луну, – когда мы будем расставаться в следующий раз, нужно будет сделать это в Париже, в метро, в толчее и сутолоке, у нас не будет времени заметить это, мы выйдем на станции «Шатле», вот и все.

Потом мы сели в автобус, направлявшийся в Ментону: он еще утром велел одному из Эмберов отнести свой чемодан на вокзал.

Автобус был белый и старый, тот же, на котором мы приехали сюда, не знаю, помнишь ли ты об этом.

Проезжая по дороге на мыс, мы подняли головы и увидели деревню и церковь, с ее двумя пальмами, но, к счастью, тут почти сразу был поворот.

Затем мы прибыли в Ментону – оставалось еще полтора часа, да и момент, в общем – то, был неподходящий, чтобы демонстрировать самолюбие, или чувствительность, или даже стыдливость, нужно было заниматься лишь главным, нужно было заниматься лишь самим собой, и со вчерашнего дня это был лучший момент, можешь мне поверить.

– Если возьмем такси, мы еще успеем вернуться в деревню. Он мог бы подождать.

– Мне все равно где, – сказала она.

Они пошли в гостиницу напротив вокзала. Так мы были совсем рядом, не надо было спешить. Нам дали сорок третий номер, на пятом этаже, с желто-зелеными обоями, на которых были изображены канарейки. Лифта не было, и мы поднимались друг за другом, вдвоем было не поместиться, мы сели на кровать. Вошел дежурный по этажу в зеленом фартуке и полосатом жилете, вид у него был потрепанный, жесты медленные, и видно было, что он к такому привык.

– Я забыл про полотенца.



Он положил полотенца на раковину, не став их вешать, чтоб были наготове, но это происходило очень далеко, в другом мире, это не задевало.

Он чуть спустил платье, оно соскользнуло с плеча, обнажив одну грудь, он улыбнулся.

Именно о ней буду я вспоминать в дни сомнений.

Я не хочу никого обижать, но этой я всегда отдавал некоторое предпочтение перед той, другой, не знаю почему. Она такая веселая, со своим розовым вздернутым носиком, мне нужно будет подыскать для нее имя.

Думаю, что буду звать ее просто Эмбер.

Затем в дверь постучали, и ты встал, чтобы пойти открыть, а я поправила платье, взяла свою шляпу и положила ее себе на грудь, в ожидании твоего возвращения.

Это служащий принес нам заполнить формуляры для вновь прибывших.

Я сел за стол и заполнил их, пока служащий ждал, а время шло, и оставалось уже только двадцать минут, и я вернулся к тебе так быстро, как только смог.

Затем я встал.

Я обнял тебя за плечо, но лестница была слишком узкой, и ты, как мне показалось, чуть резко убрала мою руку, но уже внизу я увидел, что ты плачешь, и мне стало лучше.

Я заплатил по счету, и мы вышли.

Он держал руку Энн в своей руке, но уже думал о своем чемодане; он быстро сжал ее руку, как бы извиняясь за то, что отпускает ее, и принялся шарить у себя в кармане в поисках багажной квитанции.

Мы вошли в здание вокзала, и мне пришлось тут же побежать за чемоданом, затем я вернулся, чтобы попрощаться с ней, но поезд был уже на подходе, а стоял он в Ментоне всего полторы минуты, и я почувствовал твою мокрую щеку и увидел у тебя за плечом носильщика в синей блузе, который улыбаясь смотрел на нас, держа руки в карманах, пока ты рыдала, и, по-моему, я ответил на его улыбку, как и положено между мужчинами, – из мужской стыдливости, что ли.

Вот я запрыгиваю в вагон, поскольку поезд уже трогается, она же сделала несколько традиционных шагов по перрону, он высунулся из окна и поднял руку, и она еще какое-то время шла, плача, по перрону, а он так и застыл в окне с поднятой рукой; и тому, что с подобной оригинальностью происходило между ними, было свое имя, это называлось Историей, это возвращалась История. Затем он вошел в купе второго класса для курящих, сел у окна и взглянул на пустое место, что смеялось напротив него, и на пять пустых мест, что смеялись вокруг, взглянул на небо, качавшееся на телеграфных линиях, и, стиснув зубы, остался торчать там, торчать, как вызов, в этом смехе и осмеянии всего и вся, в этой разверстой глотке, и дал себя проглотить, дал себя унести, дал лишить себя плоти и стал идеей, идеалом, представлением, абстракцией, но и это было необходимо принять, чтобы остаться человеком, и сомнение было в нем как единственный надежный союзник, как самое благородное движение человека вперед, путем проб и ошибок, в поисках своего завтрашнего дня.

Эпилог

БЕЛЫЙ

Письмо, которое Вилли оставил на имя Энн до того, как покинул гостиницу, было составлено с таким цинизмом, с таким бесстыдством, с таким презрением к элементарнейшим правилам приличия и до такой степени наполнено вульгарностями типа «моя любимая», «обожаемая моя», «моя нежная любовь», что, читая его, Гарантье ощутил легкое недомогание и переворачивал страницы кончиками пальцев, стараясь держать его как можно дальше от лица. Это письмо несло на себе отпечаток столь посредственной чувствительности, что из простого уважения к памяти усопшего и для того, чтобы спасти хотя бы его легенду, Гарантье пришлось убрать его подальше от глаз дочери и полиции. В конечном счете, подумал он, Вилли до конца сражался за достоинство, ни разу не уступив реальности ни пяди земли, и нужно было помочь ему до конца соблюсти приличия. Он довел до благополучного конца свою попытку ниспровержения реальности, следовало уважать его волю. Письмо, наверное, было написано в минуту, когда его внимание было отвлечено, и реальности удалось, воспользовавшись счастливым стечением обстоятельств, проскользнуть и, добравшись до него, взять его за горло. Это была временная слабость, вызванная, очевидно, неважным состоянием его сердца, и Гарантье без зазрения совести разорвал письмо на кусочки и развеял их на ветру. Впрочем, следователи сразу смекнули, что актер стал жертвой своей неумеренной страсти к спиртному. Все свидетельские показания подтверждали эту гипотезу. По крайней мере за последнюю неделю никто не видел его трезвым, и он даже затеял драку с журналистами по какому-то пустячному поводу. Накануне драмы он был замечен в Ментоне, в карнавальной толпе, – переодетый в Пьеро, блуждающий взгляд, перепачканное мукой лицо, – и следовавшие за ним повсюду журналисты даже смогли заснять его, эту удивительную фотографию перепечатали газеты всего мира, и она даже принесла своему автору премию за лучшую фотографию года в рубрике новостей. Все сходились на том, что он безудержно кутил в течение всего своего пребывания на Лазурном берегу. Но на сей раз, как конфиденциально написал на студию Росс, дошло до того, что Энн была вынуждена оставить его и скрываться у друзей. Полиция тщетно пыталась установить связь между смертью Вилли Боше и убийством Туллио Сопрано, сицилийского гангстера, высланного из Соединенных Штатов, чье тело было найдено за зарослями шелковицы в каких-нибудь сотнях метрах от тела актера. Так же безрезультатно закончились и поиски следов семиста тысяч франков, что актер выручил за продажу некоторых личных драгоценностей в Ницце накануне своей гибели. Сопрано был выслан из Соединенных Штатов за торговлю наркотиками, и напрашивался вопрос, хотя на этом и не слишком настаивали, не здесь ли нужно искать мотив его вероятной встречи с Вилли Боше и объяснение внезапной потребности последнего в деньгах. Но похоже было, что знаменитый актер никогда не прибегал к наркотикам: простая забывчивость с его стороны, с иронией поясняли его друзья, нельзя же все-таки делать все, добавляли они. Следствие так дальше и не продвинулось. Хотя пробовали найти субъекта, которого видели в Рокбрюне и Ницце в обществе Сопрано, во он исчез, не оставив никаких следов. Коммунистические газеты ухватились за эту историю и, как и положено, принялись разоблачать полицию, «которая отказывалась пролить свет на скандальную жизнь американского сатрапа и деятельность международного синдиката наркодельцов». Они утверждали, что Сопрано был агентом американского ФБР, что его высылка в Италию была не чем иным, как комедией, что в действительности его отправили посредником между вкладчиками с Уолл-Стрит и лидерами нового фашистского движения в Италии, – в общем, что он занимался торговлей наркотиками только для того, чтобы сбить всех с толку и остаться незамеченным. Следует добавить, что горе и подавленное состояние Энн были до такой степени очевидны, было настолько ясно, что она потеряла очень дорогого ей человека, что недобрые слухи о некоторых трениях между супругами немедленно прекратились, и легенда о самой дружной в мире паре, похоже, обеспечила себе бессмертие: по крайней мере, с этой стороны Вилли уже ничего не грозит. Благодарная киностудия соорудила ему мавзолей на кладбище Беверли-Хиллз – очень красивую штуковину из розового мрамора с фонтаном, в котором появляется вода, когда в отверстие опускают двадцать пять центов, – и Гарантье испытывает одни из самых прекрасных моментов в своей жизни, опуская двадцать пять центов в отверстие и нажимая на кнопку. Всякий раз он чувствует, что Вилли в восторге.