Страница 11 из 31
Однако не исключено, что она сама видела в Габриэле то же самое, что и он видел в ней: путь к неизвестному. Его вдруг озарило понимание того, почему он и Инесса никогда не должны заниматься любовью. Она отказала ему, увидев в его взгляде отражение другой. Но в то же время и он знал, что Инесса смотрит на другого, не на него. И все же, разве не могут он и она, рабы времени, оставаться самими собой и при этом быть совершенно другими в глазах каждого из них?
– Я не стану занимать место своего брата, – сказал он себе, трогаясь с места и направляясь в сторону охваченного огнем города.
Габриэль почувствовал горечь во рту. Он прошептал:
– Все говорит о прощании. Дорога, море, воспоминания, погребальные скамейки, хрустальные печати.
Он улыбнулся:
– Декорации для Инессы.
Инесса ничего не стала предпринимать, чтобы добраться до Лондона. К репетициям «Осуждения Фауста» она уже не вернется. Что-то удерживало ее здесь, словно она была обречена жить в домике у моря. Она вышла пройтись по берегу и вдруг почувствовала страх. Пернатые в воздухе затеяли драку, они бились с какой-то первобытной яростью. Дикие птицы не могли что-то поделить, она не видела, что именно, но явно, что было нечто, ради чего стоило бороться не на жизнь, а на смерть.
Зрелище испугало ее. Ветер внес сумбур в мысли. Она чувствовала, что ее голова раскалывается, как надтреснутое стекло.
Море внушало ей страх. Воспоминания внушали ей страх.
Ей внушал страх остров между берегами Англии и Франции, который все менее четко вырисовывался под бездонным небом.
Ей внушала страх мысль о возвращении по пустынному одинокому шоссе; шум леса казался ей невыносимым, хуже, чем гробовая тишина.
Как странно идти по морскому берегу рядом с мужчиной; их влечет друг к другу, но они испытывают страх… Габриэль уехал, но осталась ностальгия, которую он заронил в душу Инессы. Франция, прекрасный белокурый юноша; сливаясь воедино, Франция и юноша навевали такую тоску, о которой лишь Габриэль мог поведать открыто. Она нет. И втайне сердилась на него. Атлан-Феррара заронил в ее душу тягу к недосягаемому. Мужчина, которого Инесса отныне и всегда будет желать, но никогда не увидит. Атлан-Феррара же знал его. Он унаследовал сходство с прекрасным белокурым юношей. Потерянная земля. Запретная земля.
Ее охватило невыносимое предчувствие разлуки. Между ней и Габриэлем встал непреодолимый запрет, табу, которое никто не захотел нарушить. Инесса возвращалась одна в домик на пляже, шептала какие-то слова и ощущала, как этот запрет вторгается в ее душу и завладевает ее инстинктом. Она чувствовала себя пойманной, как в ловушке, между двух временных границ, которые никто не захотел нарушить.
Она вошла в дом и услышала скрип лестниц, будто кто-то беспокойно и безостановочно ходил вверх-вниз, не осмеливаясь показаться.
И тогда, вернувшись в домик у моря, она легла на две погребальные скамеечки; прямая и застывшая, как мертвец, голова на одной скамеечке, а ноги на другой, а на груди – фотография двух друзей, товарищей, братьев, подписанная: Габриэлю, с нежностью и любовью. Только прекрасный белокурый юноша исчез. На фотографии его уже не было. Габриэль, с обнаженным торсом и распахнутыми объятиями, стоял один, он никого не обнимал. На прозрачных веках Инессы лежали две хрустальные печати.
В конце концов после всего было совсем не трудно лежать прямо, как застывший мертвец, на двух скамеечках, заживо погребенной в бездне сна.
3
Ты остановишься у самой кромки моря. Ты не будешь знать, как туда попала. Ты руками ощупаешь свое тело и поймешь, что оно липкое, вымазано с головы до пят чем-то клейким, лицо тоже перепачкано. Руки не помогут тебе снять слой грязи, ибо они тоже покрыты липкой дрянью. Твоя голова – гнездо, набитое землей; земля сыплется из глаз и ослепляет тебя.
Проснувшись, ты обнаружишь, что сидишь, укрывшись в ветвях дерева, подтянув колени к лицу и затыкая руками уши, чтобы не слышать визг обезьяны-капуцина, которая убьет ударами палки змею, которой никогда уже не удастся добраться до кроны, где ты будешь прятаться. Капуцин сделает то, что тебе хотелось бы сделать самой, – убить змею. Отныне змея уже не будет мешать тебе спуститься с дерева. Но ярость, с которой обезьяна будет с ней расправляться, испугает тебя едва ли не больше, чем опасность встретиться с самой змеей.
Ты не узнаешь, сколько времени провела там, одна, под сводами леса. Будут моменты, которые ты не сможешь понять. Ты подносишь руку ко лбу всякий раз, когда хочешь осознать угрозу от встречи со змеей и яростную силу, с которой капуцин убьет ее, но не убьет твой страх. От тебя потребует больших усилий мысль, что сперва тебе будет угрожать змея, и это случится раньше, раньше; а капуцин убьет ее палкой, но это произойдет потом, потом.
А сейчас и обезьяна уйдет с безразличным видом, не проявляя к тебе ни малейшего интереса, волоча за собой палку, причмокивая губами и показывая язык цвета лосося. Лососи поплывут вверх по реке, против течения: тебя осенит это воспоминание, ты будешь довольна, потому что иногда тебе удается что-то вспомнить; но в следующую секунду ты поверишь, что все это тебе только привиделось, показалось, примерещилось – лососи поплывут против течения, чтобы дать начало новой жизни и оправдать свою, метать икру, ждать потомство… Но капуцин убьет змею, это наверняка произойдет, как и то, что обезьяна станет причмокивать, закончив свое дело, а змея сможет лишь что-то просвистеть своим раздвоенным языком; и так же наверняка какой-то зверь со стоящей дыбом щетиной подбежит к неподвижно лежащей змее и начнет сдирать с нее кожу цвета леса и пожирать ее плоть цвета луны. Настанет время спуститься с дерева. Опасности уже не будет. Лес всегда тебя защитит. Ты всегда сможешь вернуться сюда и укрыться в гуще листвы, где никогда не светит солнце…
Солнце…
Луна…
Ты пробуешь выговорить слова, которыми можно описать происходящее. Слова похожи на привычные монотонные движения, совершаемые по кругу без центра. В какой момент сельва будет соответствовать своему названию, станет сама собой? Когда наступят сумерки и сквозь ветви едва можно будет разглядеть багровое, как плоть кабана, изменчивое светило? Или когда вся сельва пронизана солнечными лучами, напоминающими стремительные птичьи крылья?
Ты закроешь глаза, чтобы лучше слышать звуки, которые были бы твоими единственными спутниками, если бы ты оставалась в лесу, – шорох птиц и свист змей, деловитое молчание насекомых и визгливую болтовню обезьян. Грозный треск ломающихся веток, когда кабаны и дикобразы рыщут в поисках еды…
Это твое убежище, но, поразмыслив, ты покинешь его, пересечешь границу реки, отделяющей лес от равнины, ты войдешь в открытый, незнакомый мир; тобой движет не страх, не скука, не надежда, а желание узнать или вспомнить то, что тебя окружает. Но при этом ты осознаешь, что для тебя нет «прежде» или «потом», ты существуешь лишь сейчас, сейчас, сейчас…
Ты переплывешь мутный бурный поток, и он смоет с тебя палые листья и жадно присосавшиеся грибы, которые словно второй кожей окутали тебя, пока ты жила на дереве. Ты вылезешь из воды, перепачканная бурым илом, из последних сил цепляясь за берег, отчаянно борясь против течения и ощущая дрожь земли; и вот ты уже на суше, стоишь на четвереньках, не в силах подняться, и мгновенно засыпаешь, сраженная усталостью.
Ты проснешься от того, что дрожит земля.
Начнешь искать укрытие.
Но негде спрятаться под этим небом без света, подобным непрозрачному потолку; оно словно сделано из переливающегося камня. Нет ничего, лишь голая равнина впереди и река позади, и лес на той стороне реки, а по равнине проносится стадо гигантских косматых овцебыков, от грохота их копыт дрожит земля, в ужасе врассыпную кидаются олени, уступая им путь; и вот земля успокаивается, становится темно, и долину охватывает дремота.
На этот раз тебя разбудит деятельное сопение непонятного зверька с острым хоботком, маленького и страшного; как мышь-паук, он копошится в земле, вытаскивает каких-то микроскопических насекомых и пожирает их, запихивая себе в хобот. Он еле слышно пищит, и тут же к нему присоединяются другие землеройки, возникает целая туча таких же зверьков – суетливых, беспокойных, ненасытных, будто предвещающих новую дрожь, которая сотрясет долину.