Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 44 из 65



С весны 1968-го до весны 1970 года (впрочем, стучалось и раньше, и позже тоже) меня не приглашали на так называемые авторские вечера. Это не слишком меня огорчало: я всегда крайне неохотно и даже с некоторым отвращением к самому себе в них участвовал. Было в этих встречах что-то в той или иной мере искусственное, исключающее непринужденность общения. Однако мои коллеги регулярно встречались с читателями, соглашался и я. Кое-кто это делал из тщеславия, но для всех такие мероприятия служили источником дополнительных доходов. Почему же меня почти два года никуда не приглашали? Это было просто своего рода наказанием за мою симпатию к Давиду, одержавшему победу над Голиафом. Чего я особо и не скрывал: ведь мы всегда отдаем или должны отдавать свои симпатии слабому, который вступает в борьбу с сильным. Ко всему прочему я, вероятно, выпил лишнюю рюмку водки за здоровье иудеев, и что еще хуже, в месте не самом подходящем, и в компании политически разношерстной. Не скрывал я и своей симпатии к студентам в «пражскую весну», не одобрял военной интервенции в Чехословакию. Правда, я не выходил с транспарантом на улицу, но о моих убеждениях было известно кому следует, и этого оказалось достаточно. Впрочем, в те времена не я один был объектом гонений, которые, по правде говоря, выражались в довольно мягкой форме. Их целью было только оттолкнуть читателя, сделать так, чтобы о нас забыли, будто нас нет и мы не нужны. Травля велась вполне откровенно, чтобы мы это почувствовали, но дело, конечно, не доходило до того, чтобы уморить кого-нибудь голодом или сгноить в тюрьме. Нас не хотели превращать в героев. Это не отвечало их интересам. Может быть, они рассчитывали, что мы одумаемся? Перестанем писать двусмысленные тексты, которые никому не приносят пользы, а сеют лишь сомнения и пораженческие настроения. Степень нашей вины и, соответственно, мера наказания могли быть разными. Начиналось, скажем, с того, что нам исподволь зажимали рот, обрекая тем самым на забвение, и в конечном счете уничтожали полностью, лишая нас как писателей гражданских и общественных прав. В лучшем случае это были визиты лиц в черных костюмах в книжные магазины (поскольку наши книги еще издавались): во время беседы с дирекцией они извлекали из бокового кармана пиджака мятую бумажку, зачитывали фамилии тех писателей, чьи книги не следует выставлять в витринах, тех, чьи книги разрешается раскладывать внутри магазина на прилавках, и тех писателей, книги которых должны оставаться на полках или даже в подсобных помещениях. В худшем случае наказанием было изъятие опубликованных сочинений из публичных и школьных библиотек. При этом — никаких письменных распоряжений. Инструктаж, как я уже упоминал, проводился в устной форме. Директору магазина следовало все запомнить и точно исполнить предписания. В то время я был, по-видимому, преступником средней руки. Единственное, что грозило моим книгам, — не быть на виду. Лишь однажды они были изъяты из библиотек. Но это произошло раньше.

Как-то раз — дело было ранней весной 1970 года, — когда я зашел в Союз писателей, чтобы заплатить членские взносы, мне радостно сообщили, что наконец-то я приглашен на авторский вечер в дом культуры, в каком-то Залесье или Подлесье. Мне не могли даже толком объяснить, где это находится, сказали только, что ехать надо с пересадкой, на двух автобусах, и попутно поздравили с благополучным завершением несправедливых гонений.

В середине апреля погода в наших краях стоит довольно капризная. Хорошо, если дома есть барометр: достаточно стукнуть по нему, чтобы узнать, какие ожидаются перемены. Давление на барометре резко падало, поэтому я на всякий случай положил в сумку дождевик. Поступил я, надо сказать, правильно: несмотря на то, что на улице ярко светило солнце, с северо-запада дул холодный ветер. Пока я добирался до М., солнце все еще припекало, но когда я ждал автобуса, идущего в Залесье, небо внезапно померкло, а с запада начала надвигаться тяжелая туча, окаймленная, словно кружевом, легкими белыми облачками. На небольшом местном автобусе, подскакивавшем на ухабах проселочной дороги, я ехал уже под дождем, который постепенно перешел в ливень. Щетки с трудом справлялись с потоками льющейся по стеклу воды. Стемнело и, должно быть, похолодало, потому что окна в автобусе запотели. И так мы тащились под проливным дождем, за окнами ничего не было видно, и, наверное, только Господь Бог и водитель знали дорогу и понимали, куда мы едем. Приблизительно через полчаса автобус остановился, шофер обернулся и крикнул: «Не выходите пока!» Подал назад, выключил дворники и заглушил мотор. Объявил: «Конечная. Через двадцать минут машина идет обратно». Дождь барабанил по крыше автобуса. Люди начали выходить, несколько мужчин побежали в сторону закусочной «Залесянка», из распахнутой настежь двери которой клубами валил пар. Я спросил у водителя:

— Далеко отсюда до Дома культуры?

Шофер закурил и с минуту молча глядел на меня.

— Нет здесь никакого Дома культуры.

— У меня оттуда заявка на лекцию.

— Может, это в старой школе в Подлесье?



— А здесь, в Залесье, нет Дома культуры?

— Я же сказал, что нет.

— А до Подлесья этого далеко?

— Километра два будет. Прямо по дороге, потом около Богородицы вправо.

Я вынул из сумки плащ, натянул на голову капюшон и вышел из автобуса. Дождь хлестал тяжелыми струями. Капюшон ограничивал поле обзора. За закусочной, пышущей теплом и гулом голосов, дорога разветвлялась. Я обернулся и, желая уточнить, сделал жест рукой в направлении дороги, ведущей прямо вперед. Лицо водителя было почти неразличимо, словно размыто дождем: он утвердительно кивал. Я пошел прямо, потом около фигуры Богоматери, прикрытой полукруглым жестяным навесом, свернул вправо. На часы я не смотрел — вода немедленно затекла бы в рукав плаща; примерно минут через двадцать показались два рядом стоящих дома: слева, за железной сетчатой оградой, длинное одноэтажное здание с большими окнами и плоской крышей, типичное для современных школ, а справа, у самой дороги — старый дом под черепичной крышей. Приблизившись к нему, я увидел красную дощечку с надписью: Подлесский поселковый дом культуры, а на двери приколотую кнопками афишу с сообщением о творческой встрече с редактором, носившим, правда, мою фамилию, но имя там значилось другое, что, впрочем, меня совсем не задело, поскольку имени своего я не люблю. Текст на афише был печатный, а фамилия вписана черной краской. Сползающие с букв темные потеки размазывали надпись, расположенную ниже: «13–00. Вход свободный!». Я снял плащ в коридоре и немного подождал, дав стечь воде, затем постучал в дверь с табличкой «Клуб». Оттуда доносились голоса и смех. Я постучал еще раз, посильнее. Смех и разговор смолкли, и послышался женский голос: «Войдите!»

И вот подошел конец беседе (за кофе, налитым в стаканы, прикрытыми сверху блюдечками — чтобы не улетучился аромат) с заведующей клубом, завершились препирательства и отговорки, связанные с церемонией вручения конверта с причитающимися мне 250 злотыми без удержания налога. В эту сумму включались расходы на дорогу в оба конца. Неловкость положения состояла в том, что не подобает брать деньги за еще не выполненную работу. Хотя было ясно, что она будет выполнена, потому что публика собралась. Но ведь я могу, например, умереть от сердечного приступа, выпив этот превосходный крепкий кофе еще до начала лекции, и что же тогда? Все под Богом ходим, пан редактор, не беспокойтесь, пожалуйста! Я расписался в ведомости за проделанную работу, в двух экземплярах, и на каждом еще в двух местах указал номер членского билета Союза писателей — членство в Союзе давало право на меньший подоходный налог. Итак, с этой процедурой было уже покончено, я сидел за небольшим квадратным, покрытым белым пластиком столиком, и через минуту мне предстояло начать свое выступление. Точно такие же столики находились в зале, но большая их часть была сдвинута к стене, а передо мной стояли расставленные в три ряда стулья. В первом ряду сидели три старушенции и двое пожилых мужчин, один — в черном костюме — казался мне похожим, сам не знаю почему, на органиста. Остальными моими слушателями были десятка полтора ребятишек в возрасте десяти-двенадцати лет. Они то посматривали на меня, то отворачивались, строя друг другу гримасы, крутились, всем своим видом показывая, что им тесно и неудобно. Заведующая клубом представила меня, исковеркав при этом мое имя — с чем я уже смирился, — и предоставила мне слово.