Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 37 из 52

От нее он хотел лишь одного — секса. Косолапая неспособность бедняги перевалить через языковой барьер и типично британский страх осложнений делали его безобидным в сравнении с польскими друзьями Каси, желавшими от нее большего, много большего, чем просто секс, и умевшими карать за неподатливость. Она уже привыкла к тому, что душу ее разглядывают под множеством углов. Мужчины, вознамерившиеся открыть смысл жизни, резким тоном требовали, стоило ей на миг отвести взгляд, немедля замереть по стойке «смирно»; женщины проделывали то же самое, успевая вдобавок брать на заметку каждый сантиметр лишнего жира на ее бедрах, темные круги под глазами, только что завершенный нервозный разговор за закрытой дверью. Друзья нашаривали вену в ее сердце, искали методу, которая позволит привести Касю в нужный им вид — вливание, переливание, откачка. Никто не способен был устоять против искушения прибрать ее к рукам. А этому англичанину только и требовалось, что заснуть с ней рядом — или на ней. Чего уж проще.

Один из тех, кто ходил за пивом, расспрашивал ее, пытаясь укрепить свою веру в то, что капитализм обратил Польшу в страну, ничем не лучшую Англии. Речь шла о разделении на имущих и неимущих: как и многие на Западе, он томился чем-то вроде ностальгии по коммунизму, по системе, которой сам и не нюхал.

— Да, в Польше сейчас худо, если ты не очень богат, — соглашалась Кася. Ее тянуло в сон, а бессмысленные, шаблонные ответы никаких усилий не требовали. — Люди стоят перед витринами, разглядывают вещи, которые им не по карману. Для них это все равно что музейные экспонаты… хотя нет, что-то вроде кино. Большой голливудский фильм.

— Ух ты! Но это же чистый капитализм, правильно?

— Правильно, — зевнула она, хотя на самом деле так не думала. Разглядывать магазинные витрины в природе человека, а мир всегда был устроен одинаково: ты непременно оказываешься слишком бедным для того, чтобы купить вещь, которую желаешь сильнее всего. Чистый капитализм до Польши пока еще не добрался, но доберется, и очень скоро. Здесь он лез в глаза отовсюду. Чистый капитализм наступает, когда людей начинает интересовать не доступное, но то, что, быть может, станет доступным в ближайшее время, — когда они гоняются лишь за вещами, способными сделать уже принадлежащее им устарелым и нежеланным.

— Ну хоть музыку выключите, Христа ради.

— Тим, выключи музыку, пусть наш храпящий друг отдохнет.

— Я тебе, на хер, не слуга, мужик. Оставь Тима в покое.

— Фу-у, зачем ты так, Тим, мальчик мой.

— Я тебе, на хер, не мальчик.

— Фу-у… выпей-ка еще пивка.

— Пиво кончилось, на хер.

— Ну так выйди и купи.

— Ты и так, на хер, косой, мужик.

— Да и магазины уже закрылись, — прибавил второй из ходивших за пивом.

— Сдаюсь! — простонал лежавший на койке. — Сегодня закончилось. Настало завтра.

Папуас Тим сжался в плотный комок, голова и руки его исчезли из виду, укрывшись между воздетых колен.



— Пенис, пенис, — лепетал он, и Катажина фыркнула, давясь сигаретным дымом.

— Он говорит: «пинис, пинис», — пробормотал ей на ухо ее мужчина. — Это «финиш» на пиджине — конец.

— Мне надо в уборную, — зевнула Кася. Ее мужчина вяло ерзал под ней; Тим забирался на свои нары; Nirvana замолкла сама собой; из одного угла комнаты поплыл храп, однако Даги ничего не сказал. Стало быть, все сошлись на одном: пора спать.

— Этажом ниже, — сказал ее мужчина, щурясь на Касю, словно норовя запечатлеть в сознании ее черты. — Там у двери здоровенная тележка стоит, с бельем, не ошибешься.

Кася, подтянув себя кверху за перекладину койки, встала. Спину немедля обдало стужей: пот, пропитавший ткань кофточки, охлаждали сразу два воздушных потока — из единственного окна и из открытой двери.

— До скорого.

Этажом ниже, сидя на унитазе и писая, Кася подкрасилась и произвела краткий общественно-политический анализ. Теперь некоторые различия были ей совершенно ясны. В Польше общество — еще задолго до ее рождения — существовало независимо от граждан. Безразличное к нуждам и желаниям всех живших в стране, оно тащилось себе вперед, выполняя указания давно помертвевших Франкенштейнов. Никто этих чудищ не любил, в особенности опасных, однако их можно было использовать, и именно этим поляки всегда и занимались — и все еще занимаются, даже сейчас, когда чудище бесцельно тычется взад-вперед, а все распоряжения его отменены. Они используют его всеми доступными способами, седовласые сановники и зеленоволосые панки, объединенные презрением к системе. И, похоже, желания твои никакого значения по-прежнему не имеют, предполагается, собственно, что у тебя их просто-напросто нет, и кем бы ты ни был — старым скрягой, жаждущим теплых шлепанцев, будущим адептом Храма духовной молодости, мечтающим о железном колечке в соске, или молодой супругой, алчущей кремовых занавесочек, — добыть эти предметы элементарной роскоши ты можешь только нарушив правила. По сути, порча, поразившая поляков, стала настолько всеобщей, что они обратились в почти идеальных коммунистов.

А вот происходившее в Англии представлялось ей совершенно иным. Общество здесь было скорее религией, которую исповедовали — или, по крайности, думали, что исповедуют, — все граждане до единого. Однако религией не евангельской, не точно направленной, нет… чем-то вроде религии «Макдональдса», вездесущей и разжиженной. Люди могут жаловаться на общество, но жалобы их ничем не отличаются от уничижительных замечаний насчет питательных свойств гамбургера, отпускаемых по ходу его поглощения. Английское общество предлагает то, чего хочет английский народ, и народ выстраивается за предлагаемым в очередь и стоит в ней, проявляя такое терпение, какое людям Восточной Европы и не снилось. Но разумеется, ни религия, ни ресторан быстрого питания, какое бы всеобщее признание ни получили их лозунги, не могут дать по стулу и по чизбургеру каждому. Должны существовать и неудачники, biedaki.

И похоже, Лондон ими кишмя кишит — не исключено даже, что они составляют здесь большинство. Общество приняло их в себя, нашло горьковатыми на вкус и выплюнуло, и теперь это — человеческие отбросы. Почти каждый «Макдональдс» обнесен рвом, в котором плавают человеческие отбросы, лишенные своей порции «Счастливого обеда».

О, стыд отверженности! О, стигматы неуспеха!

В Польше никто этих чувств не ведает, потому что польское общество таким задумано и было — обращающим, как ни крутись, любого в преступника. Трудно ощущать себя отверженным там, где основные твои человеческие качества заставляют тебя да и всех остальных отвращаться от идеала причастности. На каждом уровне этого общества всегда находятся рисковые ловкачи, прибирающие к рукам все, что официально считается недоступным, прочим же остается довольствоваться завистью, безнадежностью и мелкими кражами. Но никакого тебе английского стыда… впрочем, нет, это даже не стыд… тут что-то более бессвязное и раболепное. Смущение.

На улице, не более чем в сотне ярдов от «Дельты», бездомные побирушки заворачивались, устраиваясь на ночь у дверей магазинов, в серое шерстяное тряпье и воскресные приложения газет. Неоновые девизы сияли над ними, изрыгая послания — «ХОЧЕШЬ ЭТО? СЧИТАЙ, ПОЛУЧИЛ!» и «ВСЕ К МАКСУ!». Послания, поступившие из другой галактики, с планеты Америка. Не требовать же от их составителей, чтобы они ухитрялись понять — из такой-то дали! — мертвы ли уже получатели сообщения или просто легли поспать.

Турецкий ресторанчик оставался еще открытым. Кася, взяв чашку кофе, неторопливо пила его.

— Я-ва-ва-ва-ва-Том Круз-я-ва-ва, — говорили вокруг турки.

— Я-ва-ва-ва-Сильвестр Сталлоне.

Кася вернулась в «Кафе Краков» около трех утра, однако дядя еще не спал, что было необычно. О ночных похождениях Каси он никогда не говорил ни слова, не сказал и сейчас, даром что и одежда ее, и кожа сильно отдавали табаком, крепким спиртным и мужскими подмышками.