Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 19 из 20



Одни Раупаховы оперы были хороши, другие похуже. Но вот совсем недавно законченая опера «Добрые солдаты» — та удалась на славу! И не в последнюю очередь благодаря русским стихам.

— Ай, Матвеюшка! Ай, душка фон Херасков! — восклицал иногда герр Раупах. Затем, шепча, добавлял: — Ай, чей-то там потомок! С продавленной переносицей! С выставленным вперед, что твой кулак, боярским подбородком! С таинственным мерцанием глаз! Бывают ли таки потомки?

Впрочем, герр Раупах всегда был готов расцеловать некрасивую, но умную херасковскую физию. Ведь куплеты из «Добрых солдатов» распевались в Петербурге повсеместно! Для шестидесятилетнего Раупаха сие было успехом неоспоримым и долгожданным.

Терпеливый сын никому неизвестного веймарского органиста потирал от радости руки. И даже готов был сам — за сходную плату — исполнять в гостиных под аккомпанемент клавикордов все партии из «Добрых солдат» поочередно.

Однако нужды в том не было: певцов — и своих, и иноземных — в России имелось в избытке.

Первого сентября 1777 года с господином Германом Раупахом — сочинителем опер — был заключен договор.

Академия художеств обязывалась уплачивать и способствовать. Герр Раупах брался усердно приумножать и воспитывать. Деньги — талант. Талант — деньги. Быстро, хорошо, прочно. Мена одного на другое происходила четко, слаженно.

Раупахова музыкальная наука сильно отличалась от италианской. Обучившись игре на клавесине и органе у собственного отца, Герман Раупах и других учил по-домашнему: без театральных сцен и резких вскриков, без итальянских ароматических паров и прочих вывертов. Только строгие принципы композиции! Только выстраиванье музыкальной фразы. Только фортиссимо и пианиссимо. Одне плагальные и аутентические каденции.

Евстигнеюшка таким обучением был весьма обнадежен, а затем и покорен. «Азы надобно постигать, азы! — убеждал он себя. — Все сложное из простого вытекает. Правда, простое — ух! — так вот запросто из потока не выловить. Простое, оно самое сложное и есть!»

Разучивая этюды и короткие пиэсы, он все чаще задумывался над их строением и формой. Но нередко мысли его витали и вдали от методичных упражнений: то Алымушка, то ее высокородные товарки, то наплывающая на них на всех тень благороднейшего Ивана Ивановича Бецкова — смущали и отвлекали его: в минувшем августе (месяце королей, месяце римских кесарей) Евстигнею исполнилось шестнадцать...

В том же 1777-м, но уже в сентябре, был создан при Академии свой ученический оркестр. Евстигнея — как скрипичного самоучку — упекли во вторые скрипки. Но все одно: игра в оркестре была школой превосходной. Ну а занятия композицией, начатые господином Раупахом, ранее вторым капельмейстером придворного оркестра, а ныне профессором, — те шли всё быстрей, всё интересней.

Но тут — беда! Стылым декабрем следующего, 1778 года герр Раупах прямо на улице, при едва выпустившем иглы питерском морозце — еще сыром, гниловатом, — нежданно помер. Хотя был не хлипок и ничуть не дряхл. Резов был и подвижен! Но вот же: сердце, скованное первым ледком, этой самой подвижности не выдержало, на ходу встало.

Чтобы господина Раупаха отнюдь не забывать, и для грядущих академических нужд было следующей весной у вдовы его куплено: 18 балетов да 2 увертюры. Також куплены были партитуры синфоний, какие в наличии оказались. Всего — на 113 рублев.

Цена — немалая. И цена — ежели не всей жизни, так хотя бы полутора годам, проведенным Германом Раупахом в Академии, на вкус начальства — вполне соответствующая!

Глава одиннадцатая

В «Желтеньком». Органиструм

Санкт-Питер-Бурх будили барабаны.

Треск, надсада, тревога, сухость! Тресь-тресь-тресь! Стак-та ка-так-с!

Были и другие привязчивые звуки: дзынь-бом-дзын-нь! Бум-м-с! Даб-здыба-думс…

Лопавшаяся Нева, вейки-возчики с бубенцами (отзывавшиеся заливистыми дишкантами и тенорами тупозвонными), воробьиный порх, слабый шум фонарных горелок — каждый звук приносил новые мысли. Иногда — воспоминания...

Полгода в воспоминаниях о почившем учителе, в прислушиваньях к великой музыке столичного города, в недоумениях, в шатких самосильных занятиях и прошли. Еще полгода потребовались для приспособления ко нраву нового наставника: Антона Глазиуса Сартория.

А там еще год: тихий, незаметный, до краев запруженный музыкальными экзерсисами и, что важней всего, — попытками чрез упражнения перейти к сочинениям собственным.



Выходило скверно: под пальцами зияли пропасти, вырастали преграды. Все надо было делать по правилам! А настоящие правила знали только настоящие, а не случаем в Академию занесенные наставники.

Были, конечно, и правила общедоступные, безо всяких наставников легко постигаемые. И первое правило — и в италианской музыке, и в немецкой, и даже во французской — гласило: решай теоретические задачи, гармонизуй мелодию, бас.

Сие было полезно и кстати, но к развитию сочинительских навыков, к выработке собственных способов музыкального письма не вело.

Выход забрезжил нежданно. Был он доступен, прост.

Песня!

В который раз уж, прямо на улице услыхал он тихо-печальную песню...

Ну песня и песня. Тут же, однако, стали к ней подбираться аккорды. А еще, чуть спустя, песня внутри у него расширилась, раздвинулась. И стала уж не песня — стала театральная драма! Совсем недавно таковую драму в Пажеском корпусе видел…

Пытаясь расширить песню до малой музыкальной драмы, Евстигнеюшка кинулся бежать. На ходу себя спросил: «Куда, мол, бежишь, Есёк?» Сам себе и ответил: «Домой, в Академию!» Тут же, на бегу, уразумел: Академия отнюдь не дом родной! А тогда как? Тогда что? Вот завершит он обучение — и куда денется, где головушку преклонит?

Размышлять на бегу было неспособно. Перво-наперво следовало добраться до клавикордов или до стола и песню гармонизовать, придать ей благообразный вид. А уж потом раздвигать и расширять ее до песенной драмы. Или...

«Сделать кантатой? Ораторией? Чем-то иным, еще мне неизвестным?»

В таких и подобных размышлениях, в неустанных занятиях и редких посещениях консертов (неизмеримо чаще посещались комические оперы!) пробежало еще два года.

В Академии многое переменилось: куда-то пропал Ключ-Соль, был послан в Италию за казенный кошт ставший на время малоразговорчивым и сурьезным Петруша Скоков. Еще два воспитанника подались к езуитам. Перестала являться в стенах Академии Алымушка. И только Иван Иванович Бецкой (или, как чаще звали его меж собой воспитанники, Бецков) неизменно оставался при художествах, ведал наиважнейшим делом воспитания юношества!

Приспел сентябрь 1780-го. Был тот сентябрь, как всегда, тепл, а от листвы красноват.

Тут-то и случилось нечто не весьма вразумительное, но весьма неприятное.

Евстигней Ипатьев (теперь чаще прозываемый Фомин) пропал. То есть нагло и по-дурацки из-под надзору наставников, смотрителей, дядек — и даже самого конференц-секретаря Академии Христиана-Фридриха Фелькнера — исчез.

Стали искать — не отыскался. Тогда — чуть повременив — искать бросили. Вознегодовали, плюнули и растерли. Чай, не дворянский сын!

Евстигнеюшка же и верно — едва не пропал совсем.

Одного разу, в свободный от занятий праздничный день, ведомый запахами булочной сдобы и пирогов с сомовиной, — а обманывая себя, что ради песен, — забрел он в некий трактир. Трактир неблизкий, загородный, стоящий одиноко на едва заметном пригорке, оказался богатым, а назывался — «Желтеньким».

Евстигней заглянул испить водицы.

В заведении, однако, никого не было: ни посетителей, ни слуг, ни хозяина. Только двое поварят, а может, просто кухонных служек, зевая после ночи, очищали полы и лавки от вчерашнего сору, плевков, передвигали столы и лавки.

Один из убиравшихся вынул из стоявшего у стенки сундука и собрался куда-то волочь некий музыкальный снаряд.