Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 18 из 42

– Под кровать, – сказал Борис. – И накройтесь одеялом.

– Хорошо, – ответила Дэвис.

Топ. Топ. Топ. Шаги приближались.

– И, Борис…

– Что?

Дэвис поцеловала Бориса в губы. Я увидел, как его глаза остекленели. Затем он пришел в себя и сказал:

– А теперь прячьтесь и ни звука. Умоляю, ни звука.

umstade

Следующий шаг сложнее. Необходимо снять шкуры с мулов или козлов и сделать оболочку воздушного шара, которая затем наполняется горячим воздухом и поднимается на высоту порядка трехсот футов, с привязанной корзиной из костей, реек, соломы, куриных перьев, а когда она достигнет нужной высоты, в нее стреляют из рогатки, не чтобы сбить, а чтобы она со страху подскочила еще выше. Но кого там пугать, в корзине? Никого. Никого, кто поднимется в ней, никого, кто испугается, никого, с кем она в итоге опустится на землю. Никого, кто поднимется в ней при том условии, что не поднимется кто-нибудь из нас, – хотя, конечно, если я поднимусь один, а у вас спросят, кто со мной в корзине…

пробирки 1…6

peccatum originale

– Что за хренотень здесь творится, господа психоаналитики? – спросила Штайммель. Она, я полагаю, была пьяна. Об этом говорили покачивания и жест, которым она держала пустую бутылку за горлышко. Она подозрительно оглядела комнату. – Я тебя знаю, Борис. Я читаю по тебе, как по книге, и тут что-то не то. – Она уставилась на него. – Ты дрожишь. Говори, букашка!

– Я вас не понимаю.

Штайммель обернулась на меня.

– Ну конечно, не понимаешь. Вот наш карманный словарь тоже не понимает. – Она подошла ко мне. – Я разберусь, как ты устроен. Даже если придется буквально вскрыть тебе голову и заглянуть в мозги. Наглец. Ненавижу тебя.

– Доктор Штайммель, вы пьяны, – сказал Борис не слишком твердо.

– Ах, ты сам это вычислил? Вот почему ты такой великий ученый, Подза-Борис. – Она отвернулась от меня и снова двинулась к Борису. – Глубокая проницательность. Скажи мне, какой тайный признак разоблачил мое состояние?

– Не надо, доктор Штайммель.

– Борис, когда я разделаюсь с этим выродком, обещаю собственноручно воспитать в тебе силу воли. Нравится идея?

Наверно, Рональд пошевелился под кроваткой, потому что Дэвис шепнула:

– Заткнись.

– Что ты сказал? – спросила Штайммель, снова повернувшись ко мне. Она остановилась. – Ты что-то сказал. Слышал его, Борис?

– Нет, доктор Штайммель.

– А я слышала. Ясно, как божий день. Ясно, как пень. Пень ты, Борис, еще хуже этой докторши, обезьянницы, Дэвис. – Штайммель засмеялась и подошла ко мне. – Скажи еще что-нибудь, чудо в перьях.

Вы ошибаетесь. Я ничего не сказал.

Она не без труда прочла записку, держа ее то поближе, то подальше, чтобы сфокусироваться. Борис у нее за спиной озирался, готовый дать деру. Я видел, что записка его нервирует.

– Не отпирайся, – огрызнулась Штайммель. – Сдался наконец. – Вдруг что-то внутри нее рванулось наружу, и она с усилием сглотнула. – Борис, – сказала она. – Я пошла в коттедж блевать. Когда вернусь, будь готов к работе. – И поплелась к себе.

Борис закрыл дверь на замок и прислонился к ней спиной.

– Можете выходить, – сказал он.

Дэвис и Рональд вылезли из-под кровати.

– Она больная, – сказала Дэвис.

Рональд отчаянно жестикулировал, но никто его не замечал.

– Я уже привык, – ответил Борис. – Надо вернуть ребенка родителям.

– Только давай не будем горячиться, – сказала Дэвис.

– Смеетесь? Доктор Штайммель спокойно вскроет ему голову. С нее станется.

– Ладно, ладно. Я тебе помогу. Вечером бери малыша и приходи на стоянку. Я пошла собирать вещи. Хорошо? – Дэвис подпрыгивала и изворачивалась, чтобы заглянуть Борису в глаза.

– Я не знаю, доктор Дэвис.

Дэвис подошла к Борису и снова поцеловала его в губы.

– Знаешь, милый.

Я думал, Борис упадет в обморок.

– Я приду.

– В девять.

Борис кивнул.

e

Я любил учиться – затрудняюсь сказать почему. Возможно, из-за скуки – неотступного, коварного врага; правда, когда она меня настигала, а это случалось часто, то атаковала далеко не так головокружительно, как могли бы другие враги. Было скучно. Я пытался признать ее агрессивность, жестокость, даже зловредность примечательными или хотя бы достойными измерения, но она была всего-навсего скучной. А враг, который не может причинить вреда и только атакует, – худший из врагов. Ожидание натиска порождало страшную тревогу, а эти два сопутствующих врага, ожидание и тревога, по-своему еще хуже: они заполняли все то время, когда я не скучал. Книги помогали, однако я был такой ненасытный и алчный читатель, что чудовище все равно неслось по пятам. Случалось, я ловил какую-нибудь захватывающую мысль, но тревога, что увлечение пройдет, приуменьшала мою радость. Все-таки я был печальный малыш, нередко удивлялся, зачастую бывал приятно озадачен и всецело поглощен тем или иным предметом, но чаще печалился, жертва собственных демонов.

Мою мать преследовал страх, будто что-то в ней должно быть выражено, однако не может выбраться наружу. Не то чтобы она боялась, что это невыраженное загноится или заржавеет в ней, если останется. Скорее, она боялась, что обманет себя, обманет это нечто, обманет меня, если будет собственным примером показывать, что вне материального мира ничего нет. В этом смысле Ma была благородна.

Отец, с другой стороны, не лишенный таланта и, несмотря на мои насмешки, интеллекта, боялся выглядеть непрогрессивнойличностью. Идеи представляли для него лишь косвенный интерес – прежде всего он нуждался в обществе. И по неизвестной причине ему хотелось занимать в этом обществе выборную должность, хоть мэра, хоть собаколова. Он заявлял о своей лояльности рабочему классу, но так ненавидел собственные корни, что с трудом скрывал презрение к вкусам синих воротничков и их явным ценностям. Он опасался, что интеллигенция смотрит на него, как потомственный аристократ на успешного франчайзера в фаст-фуде. Это его раздражало, болезнь была бессимптомной и разрушительной, причем похуже моей скуки, поскольку зависела от внешних проявлений.

субъективно-коллективное

Ева сидела перед маленьким холстом. Она не любила писать мелко. Это ее ограничивало, сдерживало. Ей хотелось плакать, и она крепко сжимала кулаки на коленях. Она отказывалась плакать, отказывалась оставлять работу одну. Она взяла большую кисть и покрыла полотно эбеново-черным, густо и самозабвенно, а потом уставилась на него. Полотно не выражало абсолютно ничего, кроме досады, что она не способна что-либо создать на этой поверхности. Она рассмеялась. Она задумалась, не закрасить ли все картины черным, не стереть ли все из-за своей слабости, из-за отсутствия таланта.

172

Твердая оболочка мозга (лат)