Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 19 из 55

Но вот пир кончается. Вот уже всё поели-попили, всё допили-допили. Окурков на столе больше, чем объедков, хотя кажется, объедков тоже полно. Кажется даже, что одни объедки и есть, а их как раз и немного — корок нету, всё съели; большая сковородка, черная и неприкасаемая, имеет на своем дне стеариновые пятна и полосы, не прихваченные вытиравшим ее хлебом. Консервные банки тоже являют нутро с клочками белого жира, меж которых видны синеватые разводы по олову. Три пустые бутылки — прежде, пока в них был «Тархун», зеленые-зеленые, — теперь прозрачны и бесцветны, но стекло их все же как бы зеленится, особенно недоброкачественные линзы дна.

Все это делается резко видно, когда Вася распоряжается включить электричество. И хотя лимит уже исчерпан, и может быть большая неприятность от соседей, МОГЭС'а или милиции, Вася велит Лукоянову свет включить, и тот делает это с помощью небывало уважаемых в народе шила и гвоздя, воткнув гвоздь и шило, острое стальное, в провода на подходе к ограничителю.

И стало резко, ярко, но не хорошо. Все вдруг оказались бледными, а комната, лишившись потемочных теней, непривычная уже к электрическому свету, утратила величину и объем.

И свет выключили.

А Вася мельтешится и суетится. Он ведь сейчас ляжет на койку с Ольгой, а оставшиеся с ночевой однополчане — на пол, куда сложено все пригодное для постелей. Ситуация будоражит его, и он даже не подозревает, что немного стесняется.

— Отделение ложись, за муде свои держись! — выкрикивает Вася прибаутки, а когда керосиновая лампа, будучи сперва прикручена, задувается и по жилью ползет несильный керосиновый смрад, и потемки становятся тьмой, Вася еще мотается по комнате, переступает подчиненных, ударяется об стол, и на что-то падает пустая бутылка.

— Ща, ребя, маскировку отогнем, Ольга вот токо расстегнется!

Вот он отгибает маскировку — лист черной, мятой и ломаной от скручиванья и раскручиванья толстой бумаги, с двумя рейками по верху и по низу, — от этого в комнате светлеет потолок и слегка обозначаются серые рельефы.

Наконец он забирается к Ольге, которая из-за глухоты что-то неслышно-неслышно и на всякий случай непонятно и умильно шепчет, чтобы не обнаружить ненужное посторонним ласковое слово; а Вася и на койку ложится с прибауткой:

— Челдон в Челябу, а Русь на бабу!

И нескончаемо вертится в постели, прислушиваясь, уснули однополчане или нет, а те вроде и всхрапнули по разу, и слюнями поперхнулись, и на бок перевернулись, а он все никак не уймется.

— Лукоянов! — вдруг орет Вася, хотя наконец вроде бы затих, а Лукоянов уже даже и носом свистнул.

— А? — выдергивается Лукоянов.

— На! Проверка слуха!

— А вот — два! — дерзит пожилой Лукоянов и с места засыпает.

Но Вася есть Вася и в накопившейся тишине он снова гавкает:

— Челдон!

— Чо?

— Через плечо!

Молчание. Челдон сильно хочет спать.

— Челдон!

Челдон спать хочет ужасно, но пересиливает себя, чтобы подслушать командирскую любовь.

— Челдон!

— Ну?

— Баранки гну!

Тут мезозойская нервная система челдона, таежным инстинктом поняв, что толку не будет, сдается сну, хотя приказ есть приказ и челдон держится, за что велел держаться отделению лейтенант. Так что вскоре, вместо упущенной командирской, челдону снится любовь собственная, да с такой встречной складочкой посередке, что, как поедешь, так доедешь, только сперва догнать никак не выходит.

Василию между тем надоедает кричать и дергаться, он притискивается к Ольге и шепчет ей в более или менее здоровое ухо, хотя впопыхах улегся не к стенке, куда переместится потом, но говорить получается можно, потому что Ольга от посторонних постелила головами наоборот, и, значит, возле его губ ухо женщины, нежное и всегда внемлющее любви.

— Ольга! — шепчет он. — Как я люблю глубину твоих ласковых глаз!

— Правда, Васирий?





— Я о-очень люблю глубину твоих ласковых глаз! — настаивает Вася и в коечной тесноте принимается как попало шарить ладонью по лежащей рядом с ним женщине. Делает он это недолго, потому что, торопясь, начинает втискивать спутанные казенными кальсонинами колени в узкое пространство раздвинувшейся для него простынной поверхности.

— Вася… Вася… Вася… — этого челдон, догоняющий в углу под шинелью стыдное свое сновидение, уж точно не слышит.

Утром Лукоянов с челдоном исчезают по делам, а Вася, с похмелья проснувшись попозже, слышит голоса в кухне:

— Вы, Олечка, постарайтесь! У вас же все в руках горит! Соне нет времени, поэтому пришлось принести самому. А почему не заглянуть к молодой дамочке? Тут три рубашки и, я извиняюсь, мое белье. Пожалуйста, Олечка, на сегодня, а то завтра я рано уезжаю, чтобы привезти, Олечка, сырье для работы. Разве у вас нет нашего пояска из кинопленки? Я вам устрою, и девочкам вашим тоже… Ну, так постараетесь?

— Постараюсь, Борис Аркадьевич. Я над притой высушу, а то дождь. Накрахмарить жестко, Борис Аркадьевич?..

— Конечно! Что не мягко, Олечка, должно быть жестко!..

— Хорошо, Борис Аркадьевич, уже замочира…

— Так! — мрачно говорит Вася. Потом встает, натягивает галифе и подходит к трельяжу. А в трельяже полуодетого народу, как в военкомате на комиссии. Из центрального зеркала уставился на него он сам, а из боковых створок, хитро отрегулированных с вечера челдоном, глядит он сам еще пять раз. И у всех пятерых дико болит голова, не считая тех, кто повернулись в далеких пространствах затылками.

— Так! — говорит Вася и отходит к окошку. На улице пасмурно, в траве мокнет бутылка из-под подсолнечного масла, кажущаяся совершенно прозрачной оттого, что под дождиком блестит, и, если к вечеру не прояснится, майских жуков следует ждать дня только через три.

— Так-так-так! — говорит Вася.

— Так-так-так! — трещит подъезжающий мотоциклет.

Это его далекий перестук спутался, оказывается, со стукотней в похмельном Васином затылке.

Мотоциклет сопровождает черную эмку. Из эмки выходят военные люди, смотрят сперва в записные книжки, потом на номер дома, и один из них в сопровождении другого, волокущего два чемодана, исчезает за углом, направляясь, вероятно, к Ольгиному крыльцу, потому что больше некуда.

Вася насаживает на голову пилотку, оставаясь необутый и в майке больше ничего успеть невозможно.

В кухне стучат в дверь. Вскрикивает Ольга, и слышится громкий мужской голос:

— Ну, здравствуйте! Здравствуйте, милая Ольга Семеновна! Я буквально на секунду… Здоровы девочки, здоровы, вот младшая чахнет что-то, но молодцом, молодцом! Я вам все потом расскажу. А пока вот привез часть вещей и ваших, и покойного Молдока Хулановича. И ордена его тут. Я еще привез, но захватил пока не всё — сейчас ни секунды нету. Командование вызвало. Если б не по дороге, и сегодня бы не заехали. Здоровы, здоровы девочки. Старшие — совсем молодцы, а младшая — молодцом! Вот же карточка, чуть не забыл! Все расскажу, а сейчас извините… Да я у вас и остановлюсь дня на два, если позволите. Как вы устроились-то, можно взглянуть?..

— Разрешите доложить, товарищ генерал-лейтенант! Лейтенант Суворов…

— Батюшки! У вас, оказывается, армия уже квартирует. Сам Суворов на постое. Не знал, извините! Вольно, Суворов! Пуля — дура, штык — молодец!

— Ничего-ничего! Да я рада буду! Вы переезжайте! Хоть недерю, хоть пормесяца живите…

— Вольно, лейтенант! До свиданья и, значит, до встречи!

— А Нарина? А Тиночка? А маренькая?.. — провожая гостя, торопится Ольга за закрывшейся дверью.

А Вася опять подходит к трельяжу.

— Так, значит!

Вася, Вася, Вася, Вася и Вася в трельяже с ним абсолютно согласны.

— Васенька, смотрите! Вот они, мои маренькие! Сейчас-сейчас разогрею вам поесть! Рейтенант вы мой мирый!..

«Застрелить падлу!» — говорит Вася всем пятерым себе самому, а все, кто в трельяже, одобряют: «Конечно, застрелить!».

Он бросается к комоду, но разобранный с вечера для чистки и смазки первый лейтенантский пистолет, так и лежит разобранный. Вася яростно сгребает части, но спохватывается, поняв, что до застрелить предстоит еще потрудиться.