Страница 4 из 24
Глава 7
Я долго лежал не шевелясь на диване, вытянувшись на ее месте, думая о ней, среди ее книг, ее историй, в обществе фотографий, смотрящих со стен (даже фотография Юрия меня больше не раздражала), вновь переживая последние месяцы, последние недели. Я не решался рыться в ее вещах, переворачивать вверх дном комнату и пытался догадаться, где же спрятаны ее секреты, мне непременно нужно было узнать, думала ли она обо мне, это стало моей манией, страстью, даже более неотступной, чем телесная, вот сейчас я чувствовал ее запах, он шел от подушки, обволакивал меня и томил подспудным желанием. Прошел час, прошел второй, и я, конечно, не выдержал, встал и принялся методично и тщательно перебирать и осматривать все, что было в этой комнате, — но что я искал? Я искал следы чувства, любые, хоть какие-нибудь. Я перебрал бумаги, перетряхнул книги, надеясь, а вдруг выпадет письмо или записка, никаких тайников я не обнаружил, в коробке из-под туфель нашел ворох писем, в основном на испанском, переписка с родней отца, живущей где-то в Латинской Америке, думаю, не представляющая никакого интереса, куча заколок для волос, дешевые бусы и брошки, каких она никогда не носила, пустые флакончики от духов, в основном от бесплатных пробников, лекарства, косметика в шкафчике в ванной. Я погружался в глубины ее интимной жизни и уже не мог сдержаться, открывал ящики, запускал руку и трогал майки, рубашки, свитера; оставленное ею на полке белье вызвало у меня дрожь, как у подростка, следы ее жизни, каждое ее движение ранили меня все больнее, я обжигался, прикасаясь к бумаге, шерсти, хлопку, мне было стыдно, и я не смел обнюхать, как собачонка, ее трусы, я знал, что открываю ящик Пандоры — нет, множество ящиков Пандоры с трусиками, лифчиками, чулками, туфлями, сколько ловушек таилось в них, ловушки лязгали, защелкивались, взрывались и ослепляли — а я покрывался потом и чувствовал щемящую боль от горстки воспоминаний о том, как прикасался к ней — только мысленно, — воображал, а не ощущал руками, крал все это в редкие мгновенья: вот она выходит из моей машины и целует меня на прощанье, вот переодевается в раздевалке — так и набралась пригоршня волнующе острых пряностей, подстегивающих воображение ночью, и вдруг все воображаемые вещицы я увидел въяве, меня било током, меня лихорадило, желание молотом ударяло в виски, раздавливая чувства; она была здесь, здесь было все от нее, или почти все, и я, окруженный ею, у нее, в ней, был гораздо свободней сейчас, в этой комнате, чем когда бы то ни было в ее присутствии.
И в отсутствие.
И вот, когда все ящики были открыты, вещи перетроганы, письма вынуты из конвертов, когда на полу оказалось столько примет и следов ее жизни, мне постепенно, с большим трудом открылось, что ящик Пандоры — это я сам, что нет в этой комнате ничего, кроме моего исступленного желания, и тогда я сунул в карман несколько отложенных листков, навел, как умел, порядок на потревоженных полках и ушел, опустошенный, испытывая стыд и надеясь, что никто не видел, как я входил в эту дверь.
Глава 8
Неожиданно ощутила: до чего же я беззащитна, значит, странствие началось; гнетет пустота, разделяющая два мира, Европа, Ориноко, об этой реке она только мечтала, и теперь вот она, здесь, под рукой. Проплыть по водам, что баюкали ее детство, увидеть земли, которые только воображала, и, кто знает, возможно, существующие только в воображении, оживить имена, родню, унаследованную от отца, — но, быть может, она затеяла путешествие не вовремя, может, разумнее было бы поехать позже, когда выздоровеет сердце, успокоится душа, а не теперь, когда мучает все, что оставила позади, тревожит будущее, созданное оставленным прошлым… Но разве властны мы сделать выбор, только кажется, что решила она, пора было ехать, она поехала. Остальное не имеет значения.
Издали она наблюдает за капитаном, он стоит на мостике и командует матросами. Лицом он похож на индейца, миндалевидные глаза, медно-красная кожа. Фуражка с козырьком и белая майка — вот и вся капитанская форма. Пассажиры поднимаются на борт, семейство, нагруженное сумками, одинокие мужчины с узелком на плече. Значит, вот-вот поплывем. Небо тяжело нависает, смеркается, вечер близко, и скоро пойдет дождь. Обычно здесь перед ливнем становится чуть прохладнее, поднимается ветерок. Морские птицы летают очень низко, почти касаясь поверхности воды. Морские, это только так говорится. Где оно, море, в этой бескрайней дельте? Сам Колумб заблудился среди здешних островов, ища берег материка, он не поверил, что найдет его здесь. Еще один остров, вот как он подумал, несмотря на близость дна и пресную воду, он не отважился углубиться в этот странный морской рукав, ведущий к югу, он стал подниматься на север, надеясь обогнуть гигантский кусок суши.
Пароход, на котором поплывет она, не похож ни на галеон, ни на каравеллу. Он выпускает черный дым, краска, хоть и нанесенная недавно, растрескалась и отходит лохмотьями, люки ржавые, трубы тоже, а лестница, которая ведет к сходням, наполовину без перил. На носовой палубе громоздятся товары, а за рубкой, откуда капитан командует, открывается небольшое пространство, заставленное пластмассовыми стульями и предназначенное для прогулок пассажиров. Есть даже маленький бар, где продают еду и напитки, — раздаточное окно, окруженное гирляндой цветных лампочек, сейчас закрыто металлическим ставнем. Буфет этот, конечно, сразу же откроют, как только пароход отвалит от пристани, а отвалит он очень скоро, судя по суете, которая поднялась на берегу. Падают первые теплые капли дождя, грузчики побежали под навес, матросы берутся за якорную цепь, последние пассажиры торопятся подняться, а те, что уже положили вещи, начинают устраиваться на верхней палубе, рассаживаются на стульях и кладут ноги на борт. Тучи сгущаются, и кажется, что настала ночь.
Глава 9
Тьма сгущается: Юрий катится в пропасть. Думаю, и она это чувствовала; инстинктивно, но ощущала, пусть даже не желая верить; наверняка и она понимала, что мало-помалу он от нее ускользнет, беда-то налицо: пьянство; и не то чтобы он пил все больше и больше, нет, постоянно пьет, вот что плохо; постоянно читает и перечитывает одни и те же книги, пьет и потом часами их пересказывает. Твердит, хочу, мол, уехать, уеду в Санкт-Петербург, сяду на поезд, уеду во Владивосток или пойду работать в благотворительную организацию, уеду куда угодно, хоть в Африку, хоть еще дальше. Она всегда готова была ему помочь, предлагала кого-то найти, поговорить, он ни с места. Довольствовался разговорами в пьяном виде, начинал всегда с «дерьмовой больницы», «гнусного города», ну и дальше все в том же духе и каждый раз все с большим отвращением, а кончал — уеду, в один прекрасный день пошлю всех к чертовой матери и уеду, но не посылал, не уезжал. Она меня часто просила, чтобы я уговорил его сходить на консультацию к наркологу, а я ей объяснял, что никто не убедит врача в том, что он болен, только он сам может открыть у себя болезнь. Сколько раз я умолял Юрия вести себя осмотрительней, обходиться без спиртного, пытался объяснить, что у него депрессия, и что? Да ничего ровным счетом. В ответ он смеялся, хлопал меня по плечу, говорил: у меня свои лекарства, друг Игнасио, или еще: моя депрессия — неизлечимый наследственный атавизм. Я сам видел, как он приходил по утрам с черными кругами под глазами, дыша, как загнанная лошадь, патрон тоже замечал и говорил: вам нужно отдохнуть, старина, а то вы натворите бог весть что — и он говорил правду: Юрий уже допустил ошибку в рецептуре, в общем-то невинную, но и она могла привести к катастрофе, если бы не дотошность фармацевта; кое-как накорябанные назначения? А направления на обследование, иногда доходящие до абсурда? И вместо благодарности за отеческое ворчанье шефа, который так выговаривает только любимцам: «Да что с вами такое, Юрий? У вас что-то не ладится в личной жизни? Жена ушла? Родители заболели?» — обида; его, видите ли, унижают, он жертва несправедливых нападок. Заявляет: ошибиться может каждый, ему просто не повезло, роковое стечение обстоятельств, адовы нагрузки, и виноваты все кругом — администрация, отдел социальной помощи. Собес у него главный враг, как мельница у Дон Кихота, в мире нет больше места совершенству, постоянно твердит он, собес и страховая медицина уничтожают врачевание, оно больше не искусство, на него жалеют денег, душат нелепыми требованиями и глупейшими мероприятиями. Ему хочется невозможного — числиться в штате и не иметь никаких обязательств, пользоваться полной свободой, второго такого оригинала не сыщешь — помню их нескончаемые споры с Энбером (идеал Энбера — внедорожник и летний домик в Нормандии), Энбер искренне считал Юрия коммунистом: неужели ты в самом деле надеешься на нормированный рабочий день, мы же не клерки, вспомни, ты ведь общался с врачами со «скорой» и с врачами на производстве, у них и кабинета-то нормального нет, я пять лет проходил в интернах не для того, чтобы получать теперь гроши, поверь, нам очень и очень повезло, за хорошее нужно держаться зубами. Энбер работал в больнице и в ней же практиковал частным образом, он вкалывал в три раза больше всех нас, люди месяцами стояли в очереди, чтобы попасть к нему на прием, если только не соглашались платить ему по коммерческим расценкам, размеры которых не обсуждались, а поскольку принимал он тут же, в больнице, то ненависть персонала и зависть коллег были ему обеспечены. Юрий всегда посмеивался и дразнил Энбера: ну и когда же ты купишь последнюю модель БМВ, вон уже продают твой обожаемый внедорожник. А тот, простая душа, принимался объяснять, что БМВ ему не так уж и нравится, что-то в нем есть фанфаронистое, другое дело «мерседес», к нему не придерешься, он безупречен, так что, как только он приобретет «мерседес», повезет нас кататься. Он постоянно наставлял Юрия: держись поуважительней с Дантаном, как-никак здесь все от него зависит, тем более он от тебя в восторге, только и слышишь: Градов самый лучший, у Градова блестящее будущее; конечно, преподавание страшная морока, зато как престижно, через десять лет сам станешь заведующим больницей где-нибудь в провинции (Юрий посмотрел на него как на инопланетянина), не хочешь — будешь рядовым, как Игнасио (тут Энбер мило мне улыбнулся), будешь круглый год оперировать аппендициты и грыжи. Энбер прекрасно знал, что у меня и сирийца Карима нет выбора, мы с Каримом иммигранты, люмпен-пролетариат медицины, статус у нас «иностранцы», самая низкая ставка и никакого будущего. Конечно, после долгих дурацких процедур я мог бы получить другой паспорт и улучшить свое положение, но у люмпена есть преимущества, его ответственность ограничена, он в тени, за кулисами, к тому же Дантан со временем стал меня ценить, и если у него еще проскальзывает порой пренебрежение, то художник иногда так относится к мастеру-ремесленнику.