Страница 23 из 24
Край этот до сих пор ничей. Вытянувшись на постели в своей каюте, она видит расплывчатые пятна зелени, зеленый туман берегов.
Здесь нет сумерек.
Нет медленного умирания дня, нет колеблющегося неверного света предвечерья, нет минуты, когда все на свете дети неизвестно почему начинают плакать, когда тени вдруг исчезают, предметы теряют очертания и расплываются лица. Здесь нет той сумеречной печали, которая заставляет сворачиваться клубком всех кошачьих, всех хищников в зоопарках, и в лесах тоже, нет того беспокойства, которое вынуждает ее на миг почувствовать свою телесность, отделиться от нее и поднять в отчаянии глаза вверх, от земли к небу, здесь нет ничего подобного: разве что спящая пальма чуть дрогнет, когда коснется ее зеленый луч, и как только спрячется солнце, наступает тьма.
Глава 31
Есть приказ, шепотом сказал мне Энбер на третий день. Он знал, каким это будет для меня ударом, я на секунду прикрыл глаза, думая не о ней, о себе, прекрасно представляя, что последует дальше. Он сказал еще тише: заберут… Я кивнул, не потому, что соглашался, а потому, что знал, что последует за этим словом, — и тут же про себя продолжил: глаза, почки, естественно, сердце, может быть, печень, и знал, фраза на этом не кончится, Энбер сейчас скажет: там все уже ждут, это приказ, весь Париж узнал о замечательном живом трупе, который спит у нас в больнице: энцефалограмма — прямая линия, дышит на аппарате, но я знал и другое, он не смеет просить меня о том, о чем пришел просить, поэтому и ходит вокруг да около, а я и представить себе не мог, что делать это доведется мне, нет, я не могу, для меня это слишком, да у него и времени нет меня упрашивать, и я сказал: пусть забирают, пусть ждут.
Он сделал вид, что не понимает, но он притворялся, он прекрасно знал, что не сможет попросить меня об этом, ни меня, ни кого-то другого из нашей больницы, ни один из наших мясников не станет этого делать, наивно подумал я, все здесь ее знали, все с ней работали, никто не захочет это делать, но я знал, что я себя обманываю, Рошан это сделает, сделает совершенно спокойно, вздохнет, конечно: да, тяжело, но она же умерла, и верховный жрец Рошан наполнит одну за другой канопы-холодильники, повторяя как молитву: «Мы воздаем должное телу, мы служим жизни…» — только бы мне не поручили этого, никто здесь не знает, как близко я ее знал, это невозможно, я не вскрываю умерших, всем это известно, есть правила, никто не вправе просить меня об этом, и ты, Энбер, это прекрасно знаешь, — я сказал ему это взглядом, и он тоже смотрел на меня несколько секунд, прежде чем ответить, ему было очень неприятно, очень тягостно, но он все-таки сказал: дело терпит, не нервничай, но я прекрасно знал, что он и сам нервничает и в первую очередь, толстокожее животное, думает о тех, кто там ждет, и еще беспокоится: пройдет секунда, и ее состояние изменится, может остановиться сердце, возникнуть воспалительный процесс, закончиться отпущенная природой отсрочка — так обстоит дело, нам нельзя медлить, вот что сказал мне его взгляд, он внушал мне: ты знаешь, ничего изменить нельзя, все так и не иначе, медлить нельзя.
И вот я сижу у себя в боксе и думаю: в конце концов он прав, все так и есть, она умерла, и я это знаю лучше всех на свете, знаю, хотя сердце у нее еще бьется; я понимаю, что мне хочет сказать Энбер, понимаю его доводы и понимаю, как ему неловко, и прекрасно знаю состояние, в которое погружаюсь, которое мной завладевает, состояние это — отвращение, я его знаю наизусть, оно давно уже поселилось рядом и живет со мной в этой больнице, живет подспудно, но просыпается, когда доходишь до изнеможения, когда терпишь фиаско и теряешь больного; снова бессилие, я не могу решиться на новый кошмар, который обрушился на меня сегодня, сейчас, в эту самую минуту, когда неизбежность, еще вчера казавшаяся только возможной, берет меня за горло, пригвождает к необходимости, и я деревенею. Горе — это просто неподъемная тяжесть, мир не рушится, не текут помимо воли слезы, сердце не рвется на куски, нет грохота обвала, нет внутреннего вопля, — тягость жизни, когда ощущаешь ее во всей полноте, лишена горечи, горечь растворена обыденностью и привычкой; мы сделали все, что могли, жизнь доделает все остальное; все остальное становится тягучим и бесцветным, хотя тоже не навсегда.
И я сижу у себя в боксе и думаю: в конце концов, он прав, в палате лежит мертвое тело, остальное — силовые линии, они действуют до рождения, они действуют после смерти, из книги в книгу, из рассказа в рассказ, из истории в историю, из персонажа в персонаж; те, за кого мы держимся, кого избегаем, кто исчезает, появляется, уходит, возвращается, они превращаются в слово, исчерпываются им; она теперь стала воспоминанием, а тело слишком непрочный сувенир, его дни сочтены, только успеешь оплакать одно, как перед тобой уже лежит другое, все пациенты, и те, что умерли у меня на глазах, и те, что выжили, покинули меня, ушли каждый своим путем, одни правда ушли, другие остановились, она остановилась, а механизм продолжает работать, и одна деталь заменяется другой, на больничной койке, на строке реестра, куда более упорядоченного, чем у Господа Бога, на бланке с номером, необходимом для похорон, тут же появится следующий, мы привыкли хоронить, это часть нашей профессии, так дайте мне ее похоронить, дайте время пережить тяжесть этой минуты, она ведь еще здесь, а завтра, я знаю, я буду выхаживать другого больного на ее кровати и скажу ему, на простынях еще ее пот, месье, этот проводок тоже тянулся к ней, месье, и этот монитор регистрировал биение ее последних мыслей, я знаю, месье, быть здесь — значит не быть нигде, и все, что есть в вас и у вас, с этим вы и уйдете, мы ничего не можем сделать для вас, месье, разве что-то для вашего тела, и то, если вы нам позволите, если только не отгородитесь от нас, но я только что потерял дорогого друга, она была мне очень дорога, месье, и она лежала вот здесь, на том же самом месте, где сейчас лежите вы, месье.
Сидя у себя в боксе, я думаю: она умерла, но слова эти не имеют для меня никакого смысла — и нет никакого смысла подниматься к ней в палату и смотреть, как она лежит с закрытыми глазами, вот уже три дня, как выяснилось, что ее нет или почти нет, лучший невролог занимался ею, и все решено официально, в согласии с властями, я все знаю и понимаю лучше, чем кто-либо, но все-таки и вчера, и сегодня я мог подойти к ее кровати и послушать, как она спит, там, глубоко-глубоко за своими закрытыми красивыми темными глазами, которые у нее с крайней предосторожностью вот-вот отнимут, нуждаясь в роговице, и курьер на мотоцикле мигом доставит их в «скорую помощь», на лице у него будет испуг, а может быть, ироническая усмешка, закрытые веки недолго будут защищать ее прекрасные глаза — один за другим будут подходить к ней бальзамировщики, ничего не потеряют, ничего не сотворят, дождутся меня, чтобы изъять почки, в общем-то нехитрое это дело, как у слесаря-водопроводчика, погружу хладнокровно нож потрошителя, тихо успокою нервничающую сестру; а Юрий заберет у нее сердце — если он здесь — заберет бестрепетно, как уже забрал один раз, не подумав о нескончаемом кошмаре, заберет, а потом уже станет платить мучительной тоской и болью, как платит сейчас, он живет тем, что нажил, думаю я, он пытался залатать, зализать душевные раны, здесь, у нас в больнице, но не смог, не получилось, он один, он во тьме, он далеко, и он расплачивается, я не чувствую ненависти, не раскаиваюсь, я пытаюсь понять, да, пытаюсь понять и думаю только о том, что мне жутко, до ужаса жутко, и еще о том, что я должен сладить с собой, попытаться в конце концов принудить себя сделать то, чего требует мое ремесло, может быть, гораздо хуже отдавать ее в чужие руки, делай всегда то, что должен делать, уговариваю я себя, будь добросовестным врачом, добросовестным хирургом, добросовестным сыном, добросовестным мужем, добросовестным отцом; ведь случилось то, что положено, таков порядок вещей, мой скальпель отсекает излишек плоти, больной, омертвевший, зараженный, я отсекаю столько, сколько вы позволяете мне, избавляю от болезни в той мере, в какой вы сами хотите от нее избавиться; но ее конец не конец, в нем прячется тайна, загадка, я хочу узнать почему, — хотя, мне кажется, я догадался почему, в той борьбе, что велась между ними во тьме, Юрий уходил во тьму все глубже, уходил, пусть сопротивляясь, пытаясь поместить на свое место меня, он испугался, ему стало страшно, а я, я хотел быть на его месте, хотел, чтобы для меня все началось сначала, хотел сам начаться вновь, хотел, чтобы клетки, которые меня создали, снова пустились в путь, чтобы испепеляющее желание обратилось в созидание, в вечный двигатель, мне нужна постоянно работающая жизнь, мне она необходима, я хочу подняться вверх по реке и увидеть своими глазами исток, ощутить ту силу, с какой вода пробивает беловатую скалу и течет без препятствий к северу, хочу увидеть, ощутить, познать и только с мыслью об этой возможности я могу взяться за ужасную работу.