Страница 82 из 86
Треслав, кутаясь в халат, мерил шагами лоджию и прихлебывал слишком горячий чай.
Было в этом что-то постыдное, вот только непонятно что. Может, сам факт твоего существования как малой частички вот этой природы? Или твоя неспособность выйти из-под власти кровавого прилива после всех попыток, предпринятых твоими предками за последние сто тысяч лет? Или постыдным был сам этот город, создающий иллюзию бездумно-суетливой цивилизованности и стоящий на своем с тупым упрямством двоечника, не желающего учить урок? Которое из этих постыдных явлений поглотило Либора, словно он и не существовал на свете, а очень скоро поглотит и всех остальных? Кого следует винить?
А может, этим постыдным явлением был собственно Джулиан Треслав, похожий на всех понемногу, но ни на кого конкретно? Он пил свой чай, обжигая язык. С другой стороны, нужна ли в данном случае конкретика? Позор был всеобщим. Сама по себе принадлежность к человеческому племени была позором. Жизнь была позорна и бессмысленна, в этом уступая пальму первенства только смерти.
Хепзиба слышала, как он выходил на лоджию, но не следовала за ним. Теперь ее уже не привлекала возможность вместе наблюдать рассвет. Живя рядом с человеком изо дня в день, ты не можешь не почувствовать, когда он начинает тяготиться жизнью.
Конечно, она задумывалась о том, нет ли здесь ее вины — не столько в чем-то ею сделанном, сколько в том, что она сделать не смогла. Треслав был одним из множества мужчин, нуждавшихся в спасении. Она не могла понять: то ли к ней всегда тянулись только такие мужчины — потерянные, запутавшиеся, опустошенные, то ли все мужчины сейчас были такими, а прочие их виды уже повывелись?
В любом случае она устала с ними всеми возиться. За кого они ее принимали — за Америку, за Новый Свет? «У широко распахнутой двери бездомных и замученных приемли…» [135]На свою беду, она казалась достаточно сильной и уверенной в себе, чтобы дать им приют. Она представлялась им надежной и вместительной гаванью.
Что касается Треслава, то он ошибся в своих ожиданиях. Она его не спасла. Быть может, его вообще нельзя было спасти.
Она знала, что эти его душевные терзания во многом связаны с Либором, в смерти которого Треслав — по неизвестным ей причинам — винил себя. И ему очень не хватало общения с Либором. Посему она не лезла к нему с вопросами типа: «Что с тобой, милый?» — полагая, что ему лучше какое-то время побыть одному. Да и ей не помешало бы уединение. Она ведь тоже горевала, сожалела и задавалась вопросами.
Кроме того, был еще музей…
С приближением даты открытия она тревожилась все сильнее. Не потому, что отделка здания еще не была завершена, — это пустяк, а потому, что обстановка была самой неподходящей для этого. Как раз сейчас люди менее всего хотели слышать какие-то новости о евреях. Есть время открывать двери, и есть время держать их на запоре. Будь ее воля, Хепзиба сейчас не только заперла бы двери, но еще и забаррикадировала бы все входы и оконные проемы музея.
Оставалось надеяться на то, что окружающий мир вдруг чудесным образом изменит свое отношение к евреям и порыв свежего ветра унесет прочь миазмы, отравлявшие их существование в последнее время.
Так что она жила надеждой. Опустив голову, глядя в землю, скрестив пальцы.
Но не в ее характере было пассивно ожидать развития событий. Она снова и снова поднимала этот вопрос перед устроителями и спонсорами, настаивая на том, что время открытия выбрано крайне неудачно. Перенос мероприятия на более поздний срок, конечно, поставит их в неловкое положение, но подобные вещи случались не раз, и ничего такого уж страшного в этом нет. Можно сослаться на незавершенность строительных работ, на финансовые проблемы, на чью-нибудь болезнь — на ееболезнь, в конце концов.
И это не будет ложью. Ее душевное состояние действительно оставляло желать лучшего. Она читала слишком много материалов, дурно отражавшихся на ее психике, — о новых разоблачениях всемирного еврейского заговора; о еврейском следе в организации терактов 11 сентября; о евреях, намеренно банкротящих банки; о евреях, затопивших мир порнографией; о евреях, тайно торгующих человеческими органами, и о евреях, сфальсифицировавших собственный холокост.
Опять этот чертов холокост! Она начала относиться к слову «холокост» примерно так же, как относилась к «антисемитам»: проклиная тех, кто вынуждал ее слишком часто пускать это слово в ход. А что было делать, если другие провоцировали ее к этому? «Да заткнитесь вы со своим паршивым холокостом, — говорили они евреям, — иначе мы откажемся признавать, что он вообще когда-либо был». В таких условиях она, конечно, не могла заткнуться и назло им говорила о холокосте.
Ныне холокост мог быть предметом торга. Недавно она случайно встретила своего «бывшего» — но не Эйба-юриста, а Бена-актера, богохульника, болтуна и враля (забавно: стоило только наткнуться на одного экс-мужа, как тут же подвернулся и другой, такой же ненадежный и ненужный) — и выслушала от него совершенно дикую историю о том, как он сошелся с одной девицей, отрицающей холокост, и был вынужден прямо в постели торговаться с ней из-за цифры погибших. Он соглашался снизить эту цифру на миллион, если она сделает ему то-то и так-то, но требовал надбавить миллион, когда она хотела получить удовольствие на свой манер.
— Я был похож на этого, как его там…
— Дай подсказку.
— Тот, у которого был список.
— Ко-Ко? [136]
— Кстати, я не рассказывал тебе, как однажды играл роль микадо в Японии?
— Тысячу раз.
— Неужели так часто? Черт побери, я унижен! Однако я имел в виду другого человека, у которого был список.
— Шиндлер? [137]
— Ну да, точно! Шиндлер. Только в моем случае я торговался из-за мертвых евреев.
— Это гнусность, Бен, — сказала она. — Это самая гнусная шутка, точнее, это двесамые гнусные шутки, какие я слышала в своей жизни.
— А кто тут шутит? Теперь это просто выход из положения. Холокост превратился в товар, который можно использовать как угодно. Недавно какой-то испанский мэр запретил отмечать День памяти жертв холокоста в своем городе из-за событий в Газе, как будто одно как-то связано с другим.
— Я слышала об этом. Подразумевалось, что память убитых в Бухенвальде будут чтить лишь тогда, когда живые в Тель-Авиве научатся правильно себя вести. Однако я тебе не верю.
— Чему именно ты не веришь?
— Тому, что ты сошелся с девицей, отрицающей холокост. Это слишком безнравственно даже для тебя.
— Я поступил так из соображений благородной мести: ведь я собирался затрахать ее до смерти.
— А ты не мог просто ее задушить, без траханья?
— Я же еврей, я помню заповеди.
— На таких, как она, еврейские заповеди не распространяются. Более того, ты обязанбыл это сделать. Одиннадцатая заповедь гласит: «Сверни шею всякому отрицающему, ибо отрицание омерзительно».
— Возможно, ты права. Но я еще надеялся наставить ее на путь истинный. Это как со шлюхами: иногда вдруг возникает желание вытащить какую-нибудь из бездны порока. Ты же меня знаешь…
— Всегда такой добрый и отзывчивый.
Он ее поцеловал, и Хепзиба не стала его отталкивать.
— Добрый и отзывчивый, это факт, — сказал он.
— Ну и как, удалось?
— Что удалось?
— Наставить ее на истинный путь?
— Нет, но зато я сумел поднять цифру на три миллиона.
— И что тебе пришлось вытворять ради этого?
— Лучше не спрашивай.
Она не стала пересказывать эту историю своим музейным боссам. С евреями трудно угадать, какая шутка покажется им смешной, а какая — нет.
Что до музея, то дату его открытия они оставили без изменений. Не следует менять свои планы из-за страха. Только не в двадцать первом веке. И только не в Сент-Джонс-Вуде.
135
Строки из стихотворения «Новый Колосс» (пер. В. Кормана) американской поэтессы Эммы Лазарус (1849–1887). Бронзовая доска с этим стихотворением размещена на пьедестале статуи Свободы в Нью-Йорке.
136
Герой английской комической оперы У. Гилберта и А. Салливена «Микадо, или Город Титипу» (1885) — «верховный лорд-палач» вымышленного японского города Титипу, который в I акте зачитывает список жителей города, подлежащих казни.
137
Шиндлер Оскар(1908–1974) — немецкий промышленник, который во время холокоста спас ок. 1200 евреев, выторговывая их у нацистов и внося в список рабочих своих заводов. Этой истории посвящен фильм С. Спилберга «Список Шиндлера» (1993).