Страница 30 из 37
Все происходит как обычно.
На нижней палубе парохода — старший брат. Он спустился с палубы первого класса, чтобы быть поближе к матери.
Мать ведет себя так, словно не видит его. Он делает попытку засмеяться, словно все, что происходит, просто шутка. Он не видит ни сестру, ни брата. Смотрит только на эту женщину, которая стыдится его, на свою мать, и вдруг начинает рыдать.
Он впервые расстается с ней. Ему девятнадцать лет.
Девочка и младший брат плачут, обнявшись, объединенные отчаянием, которое ни с кем не могут разделить. Чанх рядом с ними, гладит их лица, руки. Плачет над их слезами и над слезами матери. Плачет над своей любовью к девочке.
Мать. Она стоит лицом к пароходу. Мы видим ее со спины. Оборачивается. Подходит к ограде, опирается на нее рядом с остающимися вместе с ней детьми. Она плачет совсем неслышно, совсем тихо, у нее больше нет сил. Она уже мертва. Как и Чанх, она гладит двух своих детей, разлученных с третьим, с их старшим братом, тем самым ребенком, который испорчен материнской любовью, обижен Богом.
На пароходе взвыла сирена.
Мать теряет голову.
Она бросается бежать. К пароходу.
Чанх открывает калитку и бежит вдогонку за матерью. Обнимает ее. Она не сопротивляется. Она говорит:
— Я плачу не потому, что он уезжает… я плачу потому, что он погиб, мне даже кажется, что он уже умер… и я больше не хочу его видеть, потому что это бессмысленно.
Пока пароход отплывает, Чанх не дает матери смотреть. Старший брат стоит, опустив голову, потом уходит с палубы, он больше не станет смотреть на мать.
Его больше не видно.
Оставшиеся на пристани долго стоят, обнявшись.
Потом Чанх отпускает мать. Она больше ни разу не взглянула в сторону парохода. Она знает, что это бесполезно. Все равно уже ничего не различишь, ни силуэты, ни лица. Теперь плачет только один Чанх. Он плачет обо всех. И о себе самом, сироте, вновь превратившемся в покинутого ребенка.
Дверь его комнаты открыта. Она входит. Китаец курит опиум. Он не реагирует на появление девочки.
Она подходит к кровати, ложится рядом, но не прижимается к нему, даже почти не касается.
Время от времени она принимается плакать. Он не мешает ей. Она притихла и словно не замечает его.
Молчание.
— Все кончено, — говорит она.
— Да. Я слышал сирену. — подтверждает он. — Конечно, это грустно. Но не надо плакать. Ведь никто не умер.
Девочка не отвечает, такое впечатление, что она теперь безразлична ко всему.
А потом она рассказывает ему то, что узнала от Чанха этим утром. Оказывается, мать определила старшего сына в пансион к их прежнему попечителю, далеко, в Дордонь. И она не увидит его, когда приедет во Францию. Наверно поэтому она была в таком отчаянии, расставаясь с ним.
— Она так мучится угрызениями совести, не может себе простить, что долгие годы не обращала никакого внимания на Пауло и на меня. Считает, что совершила преступление.
Китаец переводит разговор на свою женитьбу, чтобы отвлечь девочку от мыслей о старшем брате:
— Моя будущая жена приезжает в Садек, — говорит он. — Это последний раз перед свадьбой. Я должен поехать в Садек встречаться с ней.
Девочка само внимание. Сейчас она здесь, возле него и готова слушать про ту, другую, неизвестную ей женщину, женщину из романа: история этой женщины куда увлекательнее, чем ее собственная, она еще трагичнее, это история женщины, ставшей ее, — девочки — жертвой.
Китаец видит, что девочка вернулась к нему, что она слушает. Он продолжает рассказывать, лаская ее:
— Ничего интересного я тебе все равно не расскажу. В Китае уже десять тысяч лет ничего не меняется.
Она все же просит его продолжать.
— Когда я впервые увидел свою будущую жену, ей было десять лет. Мне двадцать. А обручили нас, когда ей было семь. Я никогда с ней не разговаривал. Она так же богата, как и я. Это главное, потому наши семьи и решили нас женить. Она вся в золоте, — он улыбается, — нефрите, брильянтах. Как моя мать.
Девочка слушает его внимательно, чего он и добивался.
— А почему еще вас решили поженить? — спрашивает она.
— Потому что ее семья отличается высокими моральными устоями.
Девочка улыбается, слегка насмешливо. Китаец тоже улыбается:
— Временами я забываю, что ты еще совсем маленькая, совсем девочка… Но вот когда я тебе что-то рассказываю, я сразу об этом вспоминаю…
Она сидит рядом с ним на кровати. Прячет лицо у него на груди. Она несчастна.
Она не плачет. Больше не плачет. Китаец тихо шепчет:
— Любовь моя… малышка…
Девочка дотрагивается до его лба:
— Ты такой горячий, как будто у тебя повышена температура.
Китаец смотрит на нее вблизи, чтобы лучше разглядеть ее. Он смотрит на нее словно в последний раз, хочет насмотреться на нее, пока она еще рядом.
— Тебе надо что-то мне сказать… — говорит он.
— Да, я солгала тебе. Мне исполнилось пятнадцать десять дней тому назад.
— Это не имеет значения. — После некоторого колебания он добавляет. — Отец знал. И сказал мне.
— Какой же он противный, твой отец! — кричит она.
Китаец улыбается девочке и добавляет:
— Китайцы, они очень любят маленьких девочек. Не плачь. А про тебя я действительно знал.
— А я и не плачу, — говорит она. И плачет.
— Я тоже хотел тебе кое-что сказать… — говорит он, — Я послал опиум твоему старшему брату. Он без опиума жить не может. Пусть он покурит хотя бы на пароходе… А еще я послал ему немного денег. Лично для него.
Она в отчаянии отшатывается от него. Но не произносит ни слова.
— Я бы очень хотел спать с тобой. Но я совсем не хочу тебя. Я умер для тебя.
Молчание.
— Ну и хорошо, — говорит она.
— Да. Я больше совершенно не страдаю. Сделай это сама для меня, чтобы я мог смотреть и запомнить.
Она выполняет его просьбу. В момент наивысшего наслаждения она произносит его имя по-китайски. Она кончила. Они смотрят друг на друга, смотрят со слезами на глазах. И впервые в жизни она произносит подходящие к случаю слова — слова из книг, из кинофильмов, из жизни, слова, которые говорят все любовники:
— Я люблю вас.
Китаец закрывает лицо руками, сраженный полнейшей банальностью этих слов. Он говорит, что верит — это правда. Закрывает глаза. Говорит совсем тихо:
— Думаю, именно это с нами и случилось.
Молчание.
Он снова зовет ее:
— Девочка моя… маленькая…
Он целует ее губы. Ее лицо, ее тело. Ее глаза.
Долгое молчание.
Он больше не смотрит на нее. Не обнимает.
Отстраняется. Лежит неподвижно. Ей становится страшно, как при мысли о Лонгане.
Она встает, надевает платье, берет в руки туфли, портфель, стоит посреди комнаты.
Он открывает глаза. Поворачивается лицом к стене, чтобы больше не видеть ее и говорит с такой нежностью, какой она еще не слышала в его голосе:
— Больше не возвращайся.
Она не уходит.
— Но как же мы сможем… — говорит она.
— Не знаю. Не приходи больше никогда.
Она спрашивает, нет, просто говорит:
— Больше никогда… Даже если ты сам позовешь меня…
Он не отвечает. Вернее ответил, но не сразу. Он сказал:
— Даже если я позову. Не приходи.
Она уходит. Закрывает за собой дверь.
Ждет.
Он не зовет ее.
Только когда она дошла до автомобиля, он наконец закричал.
Это был мрачный, долгий крик, крик бессилия, гнева, отвращения, он извергнул его из себя, как рвоту. Крик древнего Китая.
А потом, внезапно, этот крик как бы иссяк, превратился в сдержанный стон любовника, женский стон. И только в самом конце, когда в нем не осталось ничего, кроме нежности и забытья, он снова стал странным, ужасным, бесстыдным, неприличным, как безумие, смерть, страсть.
Девочка не поняла этот крик. Не разобрала ни одного слова. Не узнала и голос. Это был смертельный вой, неистовый, нечеловеческий, — так могла выть собака. Но, пожалуй, и мужчина тоже. Мужчина или собака — в любовной муке.