Страница 9 из 12
Я долго над этим размышлял. Он, должно быть, бродил там, пока возводилась стена, подавал томик Борхеса, чтобы закрыть нижний ряд под окном, Вальехо — около двери, сверху Кафка, а рядом Кант и «Прощай, оружие!» Хемингуэя в твердом переплете; а дальше Кортасар и всегда объемный Варгас Льоса; Валье Инклан с Аристотелем, Камю с Моросоли [42]и Шекспир, отвратительно связанный с Марло цементным раствором; все, обреченные на возведение стены, на отбрасывание тени. «Тут будет тепло, да? По-моему, да», — наверное, кричал рабочий, чтобы его ободрить, чтобы прогнать застывшую маску с его лица, окаменевшего так, словно на него тоже вылили ведро раствора. Потому что на его лице громоздилось окончательное одиночество этих книг, которые уже никто никогда не раскроет, на которые никто не посмотрит с желанием, и никто не скажет важному гостю: «Ну, все я их не прочел. Они со мной уже многие годы. Взгляните, у меня есть кое-что, что наверняка вам понравится».
Однако он мог сказать: «Они остаются моими друзьями. Они защищают меня от холода. Дают тень летом. Укрывают меня от ветров. Книги — мой дом». И никто не смог бы это оспорить, хотя все склеилось неимоверно грубым и рудиментарным образом, и из-за погружения в самое тонкое измерение книг его выбросило на далекий пустынный пляж.
За неделю каменщик том за томом, страница за страницей, издание за изданием соорудил стены этого дома на песках Рочи, покрыв штукатуркой творение Карлоса Брауэра. Одно уничтоженное творение в другом. Не просто заточенное. Сведенное на нет цементом.
Я знаю, что какое-то время он там жил и что картон и бумага, переплетенные и склеенные раствором, оказались прочнее, чем можно было предположить. Разумеется, они не выдерживали тяжести крыши, подпираемой эвкалиптовыми палками. Но их хватило на то, чтобы выдержать собственный вес, не развалиться и сопротивляться непогоде. Вы, наверное, видели, как выщербляются блоки, как ломаются кирпичи. Так вот — переплеты оказались прочнее.
Дельгадо умолк, и я не решился прервать его молчание, ошеломленный рассказом. Очевидно было, что он полностью подавлен историей, которую ему больно вспоминать.
— Мне кажется, книга, которую он отослал Блюме, оттуда, — решился сказать я.
Дельгадо с удивлением взглянул на меня, и на лице его были такая печаль и неприятие, что я встревожился.
— Ничего мне не говорите. Я не хочу ничего знать.
Его голубые глаза сузились, он посмотрел на часы и попросил меня уйти. Он пообещал принять меня на следующий день, сказав все-таки, чтобы предварительно я перезвонил, чтобы подтвердить встречу.
Я побоялся, что какой-нибудь предлог помешает ей состояться.
Четыре
За долгие годы я видел, как книги использовали для подпирания колченогого стола; видел, как они превращались в прикроватные столики, когда их складывали башней и задрапировывали тканью; многие словари гораздо чаще применялись для разглаживания и прессования, чем открывались для дела, и немало незаметных на полках книг хранят в себе письма, деньги, секреты. Люди тоже влияют на судьбу книг.
Вазы бьются, кофеварки и телевизоры ломаются намного раньше, чем выходит из строя книга. Она не порвется, если только этого не захочет ее хозяин, если он не вырвет из нее страницы и не бросит в огонь. В годы последней военной диктатуры в Аргентине многие сжигали книги в унитазах, в ванных, хоронили свои собрания в глубине дома. Книги стали ощутимо опасными. Люди выбирали между ними и собственной жизнью, становясь палачами самим себе.
Книги, которые долго изучали, обсуждали, книги, которые пробуждали страсти, накладывали обязательства, от которых невозможно отказаться, из-за которых ссорились старые друзья, эти книги поднимались к небу, превратившись в рассеивающийся в воздухе угольный пепел.
Я не решился. Я скручивал журналы и прятал их внутри трубки, на которой висела занавеска в ванной комнате, прятал самые страшные книги в самый дальний угол шкафов, в задний ряд на полках, зная, что при внезапном обыске их могут обнаружить. В то время книги свидетельствовали против многих людей. Они ломали им жизни.
Отношения человечества с этими стойкими предметами, способными пережить век, два, двадцать, если хотите, одолеть пески времен, никогда не были безоблачными. К их мягким, но прочным древесным волокнам пристало человеческое призвание.
Не то чтобы мне нравилось копаться в чужих вещах. Мне нравится поддаваться обману кукольников, грубоватых театральных эффектов и печатной мелодии слов. Но бумажный дом на далеком южном пляже пробудил мою чувствительность к этой теневой черте: слепому измерению, которое в странной игрушке сочетает волю и сущность отпечатанной буквы.
Вернувшись в Кембридж, я снова поставил книгу на подставку на столе в моем кабинете, и Элис снова подложила под нее тряпицу, хотя пыль уже и не сыпалась. За месяц мне нужно было подготовиться к собеседованию на официальное соискание должности Блюмы, и необходимость работать была хорошим предлогом, чтобы забыть о ее вызывающем безмолвном присутствии.
Никому не решился я рассказать то, что узнал на юге, и если сейчас я пишу об этом, то лишь потому, что все еще пытаюсь осмыслить всю эту историю.
Две ночи назад я читал статью Джона Бернона, который в итоге сменил Лорела на курсах аспирантуры, — и тут заметил, что лампа на письменном столе перерезала книгу на подставке надвое: оставляла в тени верхнюю половину, где было название, и освещала сероватую ломкую массу, покрывавшую рисунок. Я не мог продолжить чтение, остаться глухим к ее зову. Я был частью случая и любопытства, но эта книга, четырежды пересекшая границы полушария, была частью судьбы.
Я встал со стула, положил книгу в конверт и спрятал его в ящик.
Вчера вечером я пошел на могилу Блюмы — мы похоронили ее на уютном зеленом кладбище на окраине города. Сидя за рулем под слабым дождичком, я чувствовал себя посланцем, несущим бесполезное предупреждение. Изморось на стекле напомнила мне о доме Карлоса Брауэра на побережье, между лагуной и морем, в день, когда небо покрывали черные вертикальные тучи, огромные и мощные, словно каждая из них уже сама по себе — гроза. Потому что, как я и предполагал, Дельгадо уклонился от новой встречи. Я несколько раз звонил ему домой, оставлял сообщения на автоответчике, попытался найти его в торговой палате, но не смог преодолеть любезную преграду из его секретаря. Его поведение показалось мне отвратительным, но понятным. Сибарит книжных изданий не мог продолжать историю Брауэра без глубочайшего потрясения и ужаса. Но у меня заканчивался отпуск, и я хотел собственными глазами увидеть то место, откуда прибыла «Теневая черта».
В Ла-Паломе, не так готовый к предстоящему, как хотелось бы, я сел в автобус. Был конец июня, и пустая заброшенная деревня с закрытыми магазинами, похожая на остатки времени, стертого ненастьем, встретила меня в полдень сильными морскими ветрами, терзавшими пальмы на улицах. На подъездную дорогу упало несколько сосен, и все еще неудовлетворенный ветер рвал их ветви, спутывал и обламывал.
День для посещения курорта был неподходящий, но это был мой день и моя единственная возможность. Не знаю, с какой долей чудесного везения, но мне удалось найти такси, которое отвезло меня к лагуне. Для этого, как и говорил Дельгадо, нам пришлось вернуться назад и сделать большой круг по дороге, усеянной колодцами, похожей на русло ручья, из которого исчезла вода. Дорога по побережью, подтвердил мне таксист, перекрыта песком.
Я без труда узнал это место. После поворота прямая каменистая дорога обогнула лагуну и морские дюны, на которых я вдалеке заметил одинокую хижину. С другой стороны на противоположной стороне залива, отходящего от лагуны, виднелись выгоны какой-то фермы, а потом суша исчезала, чтобы дать место огромному водяному пространству, край которого терялся за горизонтом. Прилив затопил ряд домишек из картона и жести, вокруг которых между развешанных сетей и покачивающихся на волнах лодок в воде копошились лошади, собаки, рыбаки. Кое-кто выглянул, удивившись появившемуся на дороге такси, а потом вернулся к своим занятиям с напряженной сдержанностью, которую за эти несколько дней я уже научился узнавать.
42
Хуан Хосе Моросоли (1899–1957) — уругвайский писатель.