Страница 17 из 78
Кроме всего прочего, Моррисон чувствовал себя униженным. Лояльный адъютант, он выполнял работу офицера связи безупречно, ни одним движением лица не выдавая никаких чувств, кроме бесконечной преданности делу. Но он любил комфорт и не гнушался привилегий. Шерман специальным приказом запретил офицерам штаба пользоваться палатками на жесткой раме и лошадьми в количестве большем, чем две на человека. Из-за этого Моррисон вынужден был обходиться без удобств, без книг и без собственного повара. Как это так — из всей прислуги один денщик! Нет, он не жаловался, конечно, но все же иногда его задевало, что генерал, похоже, получает извращенное удовольствие, подвергая других тяготам, которые ему самому только в радость, но должен же он понимать, что с другими-то не всегда так!
Крепкий, краснолицый, рано начавший лысеть молодой офицер, при кажущейся солдатской дубоватости Моррисон был хорошим знатоком природы человека, и своей прежде всего. Он сознавал, что его приверженность к роскоши в полевых условиях есть слабость, а то и признак недостаточной мужественности, уверенности в собственной значимости в этом мире. И действительно, ему проще было держаться в тени, так как он считал, что Шерман не испытывает к нему расположения, а только терпит. Слишком уж они разные люди. О себе Моррисон твердо знал, что никогда бы не дошел до такого цинизма, чтобы по-свойски, запанибрата разговаривать с нижними чинами на марше, в то же время не испытывая никаких эмоций, когда две с половиной тысячи солдат вдруг погибнут, как, например, в битве при горе Кеннесо. Тогдашнюю реакцию генерала он наблюдал. Мимолетная досада (эх, не вышло!) и сразу увлечение новой стратегической задумкой.
Когда взяли Атланту, генерал делал вид, будто не принимает всерьез горы писем, восхищенные рукоплескания и всеобщее преклонение, доходящее до экзальтации. В его ответных письмах — как раз Моррисон и писал их под его диктовку — отражалась лишь невозмутимая честность и скромность, что было в совершенном противоречии с буйным восторгом, потрясавшим его душу, да и с явным чувством превосходства по отношению ко всем тем, кто присылал поздравления — не исключая, между прочим, президента. Как это мог определить Моррисон? Да запросто: по тону, каким генерал диктовал свои письма, по лукавой самодовольной усмешке после особенно элегантной витиевато-самокритичной фразы, по нетерпеливо быстрым шагам по кабинету этого генерала, который был так счастлив оттого, кто он есть, что едва сдерживал дрожь возбуждения, — действительно, трепет внезапно охватывал его и не прекращался, пока генерал с напускной скромностью не выходил из кабинета встречать очередного политика, пришедшего к нему петь дифирамбы.
И вот опять — очередной пример генеральского самодурства: ни с того ни с сего взял да причислил этого мальчишку-барабанщика к своему штабу. Да такого еще странного мальчишку-то! — он и говорит странно, и не делает ничего, только сидит и слушает на секретнейших совещаниях военного совета. Жалко, конечно, что лейтенанта Кларка убили, но разве значит это, что его барабанщика нельзя просто направить в другую роту?
Своими соображениями Моррисон поделился с полковником Тиком, прошедшим с Шерманом всю кампанию от самого Шайло.
Понимаете, Моррисон, — сказал Тик, попыхивая пенковой трубкой, — два года назад генерал не смог отлучиться в отпуск, и его домашние приехали из Огайо к нему сюда. Миссис Шерман с детьми… в том числе с сыном Уилли, — понизил голос Тик, словно это все объясняет.
Моррисон уже пожалел, что начал этот разговор.
В то время мы стояли в Виксбурге, — продолжал Тик. — А в разгар летней жары нет места хуже, чем Виксбург.
Моррисон ждал.
И его сын Уилли (с Севера мальчишка, не привык!) не выдержал, — после долгой паузы закончил Тик. — Грустная история. Какое отношение к войне имел этот мальчишка?
Как? Он что — умер?
Представьте! От брюшного тифа, — сказал Тик. — А с этим барабанщиком, чует мое сердце, что-то не так. Странный он какой-то, вот ей-богу! Но если и не делает ничего, все равно он нужен — пусть служит утешением несчастному отцу. Это же и к гадалке не ходи — ясно, что в сознании генерала Шермана он как бы заслоняет образ умершего сына. А мы ведь хотим, чтобы сознание генерала было ясным?
Разумеется.
Потому что не всегда оно ясным-то было, вот в чем закавыка, — пробормотал Тик и отвернулся.
Но ведь надо же разобраться! И полковник Тик потихоньку стал наводить справки. Оказалось, что в роте фуражиров погибшего лейтенанта Кларка никаких барабанщиков не числилось. Один барабанщик в его полку погиб под Милледжвилем, но тот юноша служил в пехоте. Наверное, Тик добрался бы до солдат, выживших в стычке под Сондерсонвилем, стал бы выяснять у них, но тут он сам доискался до истины, найдя ответ в загадочных карих глазах Перл, которые, стоило ему встретиться с ними взглядом, смотрели с вызовом, что совершенно нетипично для солдата, стоящего на самой нижней ступеньке армейской иерархии.
Да и в любом случае Перл не могла бы долго хранить свой секрет, тем более в суровых полевых условиях. Довольно скоро любопытство Тика, да и других штабных офицеров, было удовлетворено: этот странный, немногословный и несколько мрачноватый мальчишка оказался девушкой. А из всей окружающей обстановки, на фоне которой шла война, было ясно, что, как бы ни был светел цвет ее кожи, она не может быть белой. На этом этапе расследования у офицеров возобладала мысль, что от такой информации генерала Шермана надо оградить. Почти не совещаясь, разве что обменявшись понимающими взглядами, они пришли к решению не выдавать секрета Перл командующему. Денщику Шермана, сержанту Мозесу Брауну, вменили в обязанность следить за тем, чтобы ни командующий, ни кто-либо другой в армии не узнал правды, и он с заданием успешно справлялся. В те минуты, когда Перл занималась собой, он ограждал ее от ненужных взглядов. Однажды даже соорудил из веток что-то вроде шалаша на речке, чтобы Перл могла без помех выкупаться.
Все это Перл воспринимала как должное. Мозес Браун вел себя с нею очень церемонно, он ничем не выдавал своего отношения ни к ней, ни к полученному приказу опекать ее. Выдержанный и терпеливый, он свое дело делал на совесть. За это Перл была ему благодарна. В конце концов она прониклась к нему расположением сродни тому, которое дома испытывала к Роско. А вот к офицерам, между собою сговорившимся ее опекать, она особой благодарности не чувствовала. Все горевала по лейтенанту Кларку. Его письмо так и лежало у нее в нагрудном кармане. А в кармане брюк она хранила две золотые монеты, которые подарил Роско. Под кителем носила красную шаль с золотым шитьем. Это было всем ее достоянием. Что касается генерала, то она скоро поняла, что его ей следует опасаться меньше всех остальных. Ему нравилось следить, чтобы она хорошо поела, немногословность же ее он приписывал тому, что малый еще не оправился от тех ужасов, которых насмотрелся во время заварухи под Сондерсонвилем. Ну когда же ты мне скажешь, как тебя зовут, сынок? — бывало спрашивал он ее. А она лишь головой мотает. Ночами, лежа в своей маленькой палаточке, она частенько слышала, как он бродит по лагерю, не в силах заснуть. До нее долетал аромат его сигары и звук шагов — ходит, мерит шагами пространство между палатками, как караульный в ночном дозоре. Наверное, ночью ему лучше думается, — догадалась она. Днем же при первой возможности она старалась слушать, как он говорит, и про себя беззвучно проговаривала все слова, стараясь научиться говорить как белые. На марше генерал любил то заехать вперед, обогнав штабной фургон, то отстать до самого арьергарда. Везде его знали и дружно отзывались на приветственный жест командующего. В войсках у него было прозвище «дядюшка Билли», и однажды утром Перл порадовала генерала, когда в ответ на его «как дела?» сказала: Пасиб, дядюшка Билли, у меня усе путем.
XII
Когда до Саванны оставался день пути. Пятнадцатый корпус оказался на дороге, которую мятежники заминировали. Раздалось два или три приглушенных взрыва, каких-то странных, неслыханных. Пехота залегла. Всё остановилось. Галопом промчался всадник — срочно нужен был госпиталь Сбреде Сарториуса.