Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 54



— Ты ведь целочка, правда? — спросил Коля, прервав ход моих мыслей в такой невообразимый миг, что мне стало страшно от его проницательности.

— Я? — глупо переспросил я. — Ты о чем это?

— Я о том факте, что с девушкой ты никогда не спал.

Иногда понимаешь, что врать нет смысла: игра окончена, не успев начаться.

— Тебе какое дело?

— Послушай, Лев, давай не будем ссориться, а? Что скажешь? Нам с тобой держаться вместе, пока яйца не найдем. Давай лучше останемся друзьями. Ты, похоже, человек интересный. Вспыльчивый немного, угрюмый, как все евреи, но ты мне нравишься. И если б ты все время так рогами не упирался, я мог бы тебя чему-нибудь научить.

— Насчет девчонок?

— Да, насчет девчонок. Насчет литературы. Насчет шахмат.

— А тебе сколько — девятнадцать? Чего ты выставляешься? Такой знаток всего на свете, а?

— Мне двадцать. И я не знаток всего на свете. Только девушек, литературы и шахмат.

— И все?

— М-м… Ну еще танцев. Я отлично танцую.

— На что в шахматы сыграем?

Коля глянул на меня и улыбнулся. Выдохнул, и пар облаком заклубился у него над головой.

— На твой немецкий нож.

— А мне что?

— А тебе ничего. Ты не выиграешь.

— А если, скажем, выиграю?

— У меня еще есть грамм сто колбасы…

— Сто грамм колбасы за нож немецкого летчика? Это вряд ли.

— У меня открытки есть…

— Какие открытки?

— С девчонками. Француженками. По ним научишься всему, что надо.

Открытки с французскими девушками — да, за такой приз сыграть можно. Потерять нож я не боялся. В Питере много таких, кто обыграет меня в шахматы, но их всех я знал по именам. Отец у меня был чемпионом города, еще когда учился в университете. А по четвергам и воскресеньям я с ним ходил в шахматный клуб «Спартак» во Дворец пионеров. Когда мне исполнилось шесть, инструктор клуба объявил, что у меня талант. Несколько лет я был лучшим игроком среди юниоров — завоевывал ленты и медали на турнирах по всей Ленинградской области. Отец гордился, хотя в его богемных кругах и не было принято переживать из-за соревнований; и выставлять мои призы в квартире он никогда не разрешал.

А в тринадцать я ушел из клуба. Понял, что играю хорошо, но великим шахматистом мне не стать. Друзья по «Спартаку», которых я постоянно громил в детстве, оставили меня далеко позади. Они перешли на такой уровень, что я бы их ни за что не догнал, сколько бы игр ни сыграл и сколько книг ни прочел, сколько эндшпилей не решил бы по ночам в постели. Я был как хорошо натренированный пианист — знал, какие ноты брать, но сам никакой музыки бы не сочинил. Блистательный игрок понимает игру так, что словами не выразить. Он бросает взгляд на доску, анализирует расстановку сил — и сразу понимает, как улучшить свою позицию, хотя мозг не успевает выработать связного объяснения для хода. У меня не было инстинктов. Отец расстроился, когда я бросил клуб, а мне было все равно. От шахмат больше удовольствия, когда не надо думать, какое место займешь на городском турнире.

Коля остановился у кафе «Квисисана» и заглянул внутрь через стекло, заклеенное бумажными крестами. Ресторан был пуст, убрали все столики — только линолеум на полу да доска на стене, где еще видно меню августа.

— Я сюда однажды девушку водил. Лучшие бараньи котлеты в городе.

— А потом отвел ее домой и стал заниматься с ней любовью? — Я спросил с глубочайшим сарказмом и сразу испугался, что так оно и окажется.

— Нет, — ответил Коля, глядя на свое отражение в стекле и подтыкая прядку светлых волос под черную шапку. — Любовью мы занимались до ужина. А после ужина мы пошли выпить в «Европейскую». Девушка по мне с ума сходила, а мне больше нравилась ее подружка.

— Так… а чего подружку тогда на ужин не пригласил?

Коля улыбнулся — так начальник по-доброму улыбается подчиненному.

— Рассчитанное пренебрежение. Учись.

Мы шли дальше по Невскому. Час дня, но зимнее солнце уже клонилось к западу, и перед нами тянулись тени.

— Начнем постепенно, — сказал Коля. — С самых основ. Тебе какая-нибудь девушка нравится?

— Да нет, вроде никакая.



— Здесь не требуется кто-то особенный. Ты целка, тебе теплые ляжки нужны, и чтоб сердце билось. А не Тамара Карсавина.

— Ну есть одна у нас в доме. Верой зовут. Только ей нравится другой парень.

— Отлично. Первый шаг: не будем переживать из-за другого парня. Давай думать только об этой Вере. Что в ней особенного? Почему она тебе нравится?

— Не знаю. В нашем доме живет.

— Уже что-то. Еще?

— На виолончели играет.

— Красивый инструмент. Какого цвета у нее глаза?

— Не помню.

— Она тебе не нравится. Если ты не помнишь, какого цвета у нее глаза, она тебе не нравится.

— Нравится, только ей один Гришка Антокольский небезразличен, поэтому какой смысл?

— Отлично. — Коля был очень терпелив с бестолковым учеником. — Ты думаешь, что она тебе нравится, потому что ей не нравишься ты. Очень понятно, только я тебе так скажу: она тебе не нравится. Давай забудем про эту Веру.

Забыть про Веру оказалось несложно. Последние три года я пытался представить, какая она голая, но это лишь потому, что жила она двумя этажами ниже. А однажды в молодежном бассейне на улице Правды я увидел Верины соски, когда у нее соскользнули лямки купальника. Если бы Вера не запаниковала и не свалилась у ворот Дома Кирова, я б сейчас не бродил по питерским улицам с полоумным дезертиром, не искал бы яйца. Она даже не оглянулась, когда меня схватили. И наверное, обжималась с Гришкой где-нибудь в темном кировском коридоре, пока я сидел в «Крестах».

— У капитана дочка хорошенькая. Мне понравилась.

Коля с веселым изумлением глянул на меня:

— Да, у капитана дочка хорошенькая. Мне нравится твой оптимизм. Только она не про тебя.

— Да и не про тебя.

— Вот тут ты можешь ошибиться. Видел бы, как она смотрела на меня.

Мы прошли мимо стайки мальчишек со стремянками и ведрами извести. Они деловито замазывали уличные таблички и номера домов. Коля остановился и вперился в них взглядом.

— Эй! — крикнул он ближайшему пацаненку, закутанному так, что походил на толстячка. Маленького блокадника в нем выдавали лишь тощее лицо и лихорадочно блестевшие черные глаза, под которыми залегали старческие круги. В городе осталось мало таких детей — большинство эвакуировали еще в сентябре. А те, что остались, были бедны — у многих в войну погибли родители, и никакой родни в тылу. — Ты чего это делаешь? — спросил Коля и повернулся ко мне, изумленный таким неуважением. — Щенки проспект портят. Эй! Мальчик!

— Хуй соси, губой тряси, — ответил черноглазый мальчишка, замазывая номер на двери часовой мастерской.

Даже Коля, похоже, от такого распоряжения опешил. Он подошел к мальчишке, взял его за плечи и развернул лицом к себе:

— Перед тобой боец Красной армии, мальчик…

— Коля… — предостерег я.

— По-твоему, сейчас время шутки шутить? Вам, цыганятам, лишь бы побегать…

— Лапы убери, — ответил мальчишка.

— Ты что мне, угрожаешь? Я последние четыре месяца фашистов бил, а ты мне угрожать вздумал?

— Коля, — повторил я уже громче. — У них приказ. Фрицы, если вступят в город, не будут знать, куда идти.

Коля перевел взгляд с черноглазого мальчишки на забеленную табличку, потом на меня:

— Ты откуда знаешь?

— Сам так делал два дня назад.

Коля отпустил мальчишку, и тот зло посмотрел на него, после чего вновь принялся за работу.

— Ну что, чертовски умно придумано, — сказал Коля, и мы двинулись к Сенному рынку.

5

Если хотелось что-то купить, продать или обменять, люди шли на Сенной рынок. До войны ряды ларьков на улице были Невским проспектом для бедных. Когда же началась блокада, когда один за другим позакрывались все модные магазины, когда на лопату заложили двери всех ресторанов и у мясников в морозилках больше не осталось мяса — тогда Сенной расцвел. Генеральши меняли янтарные бусы на мешки пшеничной муки. Партийцы торговались с крестьянами, которые украдкой просачивались в город из деревень: сколько картофелин можно купить на антикварный серебряный прибор. Если торги затягивались, крестьянин махал рукой и отворачивался от горожанина.