Страница 9 из 9
Повторяю, я никого не виню. Мне кажется, никто не виноват, кроме папы, который собственноручно подписал себе смертный приговор. Не провел грань между пациентом и врачом. Он в тот момент не был врачом, не имел права давить, принимать решение.
А мама… Она во всем случившемся обвинила Женю Соловьева и Лилечку. Про Лилечку позже расскажу. Тоже отдельная история, та еще.
Женя провел операцию. Я, если честно, не знаю, что именно тогда произошло. Папа пролежал в реанимации несколько суток, и его перевели в обычную палату. Все к нему ходили гуськом. Все, кроме Жени. Тот не зашел ни разу. И только потом стало понятно почему.
Опять же потом, много-много позже, я подумала, что папа специально лег под Женин нож, чтобы умереть красиво. Ради мамы. Мне вдруг подумалось: вдруг он все знал и вот именно так хотел уйти с ее дороги. Дать ей возможность жить с Женей или с кем-то другим свободно, спокойно. Он ведь прекрасно знал, что мама от него никуда не денется. Никогда. Потом мне показалось, что Марк Львович не вмешался тоже не просто так, а потому что хотел занять папину должность, что, кстати, и произошло впоследствии. Марк Львович, ближайший папин друг, всегда остававшийся на полшага сзади, стал главной звездой клиники, заняв вакантное место.
В этом я похожа на маму – ищу в поступках людей корыстные мотивы. Не верю в искренность.
– Зачем ты так? Ты же его совсем не знаешь, – говорил папа маме, когда та плохо о ком-то отзывалась.
– И знать не хочу, – отвечала она.
Мама в принципе не хотела никого «знать». Очень тяжело сходилась с людьми. У нее все были «под подозрением». Даже я.
Иногда она мне устраивала допросы. По пустякам. Хотела «поймать» и однажды поймала.
– Уроки сделала? – спросила она как-то меня вечером, придя с работы.
– Да.
– Чем еще занималась?
– Гуляла, – ответила зачем-то я, хотя все время просидела дома.
Мама подошла к батарее, где сушились мои ботинки. Сушились давно. Гулять я в них никак не могла. Она ничего не сказала, только кивнула, как будто в подтверждение своих мыслей: дочь врет.
Мелочь, ерунда, но мама после этого и мне перестала доверять. Слушала мои рассказы о школе, о подружках, учителях или контрольной с таким видом, что у меня пропадало всякое желание вообще открывать рот. Она сидела, кивала, а на лбу было написано: «Сколько процентов из того, что ты рассказываешь, правды, а сколько – лжи?» Папа был готов поверить во все что угодно, хоть в прилет марсиан на Землю. Он хотел и, главное, УМЕЛ верить людям. Это тоже особый талант – уметь верить, доверять, не сомневаться. В этом смысле ему было легче жить, чем маме, которая вечно пыталась пробраться в подкорку чужого головного мозга и выяснить «первопричину». Надо признать, что, как правило, мама была права в своих оценках и подозрениях. С возрастом это ее «копание» превратилось в манию. А после смерти папы она перестала доверять даже собственному отражению в зеркале. Папа до конца оставался идеалистом. Верил в какую-то вселенскую доброту и счастье. Мама же считала, что за все, в том числе и за минуты счастья, надо платить, и счет непременно будет предъявлен – не сразу, так потом.
Мама всегда готовилась к худшему. Даже если мы собирались, например, в отпуск, мама просчитывала самые плохие варианты – не будет билетов, не придет вовремя такси, не окажется брони в пансионате.
– А ты не можешь хоть секунду не думать о плохом? Вот увидишь, билеты купим, машина приедет, все будет хорошо, – иногда даже злился папа.
И даже когда все шло гладко и папа поднимал победоносно руки – мол, я же тебе говорил, – мама продолжала хмуриться и ждать подвоха, который не заставлял себя ждать – в пансионате горячую воду включали по часам, или еда в столовой была отвратительной, или резко портилась погода, или я заболевала. И тогда мама сама себе кивала – вот, я же говорила, пожалуйста, получите.
Я выросла такой же, как мама. Но иногда во мне просыпался папа, с его наивностью, щедростью и несгибаемой верой в людей. Эти два совершенно разных человека смешались во мне, мешая друг другу. А я иногда сходила с ума – не могла жить так, как папа, но и смириться с маминым пессимизмом не хотела, запрещала себе.
С мамой я никогда не откровенничала. Даже когда хотела посоветоваться – не бросить ли музыкалку и не заняться ли чем-нибудь другим. Мне хотелось рисовать, шить, читать или вообще ничего не делать, и до чертиков надоели занятия музыкой. Таланта у меня не было, особого рвения тоже. Я хотела стать медсестрой, даже не врачом, а простой медсестрой – ухаживать, делать уколы, бинтовать.
Мне нужен был совет, поддержка. Нужно было, чтобы меня направили. Но я так ни маме, ни папе не сказала про свои внутренние мучения – окончила музыкальную школу и больше никогда в жизни не подошла к инструменту. Никогда в жизни. Даже никому не говорила, что у меня есть среднее музыкальное образование.
Почему я не могла подойти к родителям и спросить совета, как обычный подросток, который не знает, в какую сторону ему податься, не может принять решение и ждет, что за него это сделают родители?
Папа восторженно воспринял бы любую новость. Скажи я ему, что хочу стать медсестрой и поступить в медучилище, он бы поддержал меня двумя руками. Если бы я сказала, что хочу окончить музыкалку и пойти в музыкальное училище, он бы с тем же энтузиазмом ответил, что я все решила правильно. Он не умел трезво смотреть на жизнь.
А маме не хватало небольшой доли алкоголя в мозгу, способности немного расслабиться, отпустить ситуацию… Не хватало папиной бесшабашности. Она бы трезво начала просчитывать мое будущее. Опять думала бы о самом плохом развитии ситуации, что в первом случае я обреку себя на нищую зарплату и мелкое копошение в заштатной поликлинике, а во втором – на такое же прозябание в качестве музработника в детском садике. Хотя откуда она могла знать? Может, я была бы счастлива и занималась любимым делом?
Почему я вдруг вспомнила про курсы медсестер? Я ведь всегда мечтала стать врачом, как папа и мама, но никогда бы в этом не призналась.
Папа бы начал скакать от восторга, обзвонил бы полгорода, «поступил» меня в институт, потом устроил на работу к себе в больницу или в другую хорошую клинику. И я бы на всю жизнь оставалась дочерью такого-то – известного, блестящего хирурга. На меня всю жизнь смотрели бы снисходительно, как на папину дочку. А я была не настолько тщеславна и амбициозна, чтобы пытаться стать самостоятельной единицей и затмить папу, что было в принципе невозможно. Я не хотела, чтобы меня с ним сравнивали. Сравнение всегда оказывалось бы не в мою пользу. Это я знала точно.
Мама… мама же наверняка испугалась бы, что я повторю ее судьбу – стану хорошим ремесленником и буду всю жизнь сидеть на приеме. И всю жизнь у меня за спиной будут вспоминать, почему я оказалась в больнице – конечно же, по протекции. Мама билась, билась, но так и не смогла доказать, что да – протекция была, но она – хороший специалист, знающий свое дело.
Внешне я была похожа на маму – не красавица совсем. Ни в каком месте. Мама всегда говорила, что мне может не повезти в жизни так, как ей, – встретить такого мужчину, как отец, который вдруг возьмет ее замуж. Она ведь так до конца и не поверила своему счастью. Думала, что папа завтра придет и скажет, что их брак был ошибкой и он уходит. Мама всю жизнь прожила как на иголках – ждала удара. Не верила в себя, не верила папе. Всю жизнь готовилась к разводу, к тому, что папа найдет себе умницу и красавицу и уйдет к ней, и это будет правильно, справедливо. Где папа и где она? Мама даже не фотографировалась с ним вместе. На фотографиях было видно, насколько они не подходят друг другу. Насколько разные. Даже на свадебной фотографии у папы – совершено счастливый вид, не свойственный жениху. А у мамы брови сдвинуты, лицо серьезное, сосредоточенное, она готова к тому, что папа не поставит подпись в книге регистраций. Вот. Дождалась. Папа ушел. Только не к другой, а насовсем.
Конец ознакомительного фрагмента. Полная версия книги есть на сайте ЛитРес.