Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 1 из 13



Кетиль Бьёрнстад

Пианисты

С начала начал, с правремен и до наших дней, Музыка уже звучала и пронизывала все сущее. С тех пор музыкой было все, что рождалось и умирало. Те же первозданные звуки слышим мы и теперь.

Часть I

Река сбегает в долину. Она вытекает из озера у лесопильни, поворачивает к мосту, течет по круглым камням и мелким, отполированным до блеска шхерам, которые стоят среди потока, вросшие в грунт, незыблемые в этой холодной и необычной тишине. Мама, с мокрыми волосами, в синем в белый горошек купальнике, любит сидеть на самой большой шхере — Татарской горке. Она аккуратно подбирает под себя ноги и становится похожа на андерсеновскую Русалочку в Копенгагене, где мы побывали, когда они с отцом отмечали пятнадцатилетие своей свадьбы. Мы с берега машем ей. Отец кричит, что она самая красивая женщина на свете.

Ниже моста река расширяется и образует запруду. На западном берегу возле мебельной фабрики есть дамба. Мне нравится красное кирпичное здание фабрики, кресла из красного дерева и мягкая мебель, похожая на ту, что стоит у нас дома. На этой мебельной фабрике сделана кушетка, на которой мама всегда отдыхает после обеда, а порой и спит по ночам, когда не хочет спать в спальне с отцом. Сразу под окнами фабрики шумит водопад. Он возникает неожиданно. В ста метрах выше него — еще полная идиллия. Река течет медленно. Но отец предупреждает нас о подводных течениях. Нам с Катрине не разрешают заплывать южнее Татарской горки. Я плохо помню, как однажды летом лежал на круглых камнях выше на западном берегу. Меня подхватил поток. Катрине увидела это и громко закричала, так кричать могут только девочки. Отец бросился в воду и двумя взмахами догнал меня. Я ничего не понял, но все-таки почувствовал какую-то страшную опасность. Отец вытащил меня на берег, завернул в полотенце и, обхватив обеими руками, начал трясти. Я помню высокий срывающийся голос мамы, которая колотила его по спине кулаками. Тогда он заплакал, закрыв лицо руками. Смотреть на это было больно.

С тех пор много чего случилось, но мы по-прежнему любим купаться севернее Татарской горки. Я знал, что в то утро мама с отцом поссорились в спальне, и мне было грустно. Я боялся, что один из них исчезнет навсегда — уедет из дома, предпочтет жить где-нибудь в другом месте или покончит жизнь самоубийством. Их ссоры были нешуточными. Когда-то я подолгу лежал без сна и слышал каждое слово, которое они кричали друг другу в гостиной, думая, что мы с Катрине давно спим. Катрине иногда начинала плакать. Я не должен был плакать. Так я обещал самому себе. Я почти не осмеливался дышать, опасаясь, что не выдержу и заплачу. Кто-то научил меня, что надо все время глотать. Этим якобы можно задушить подступавшие слезы. Но потом, ночью, меня начинало тошнить, и мне приходилось бежать в ванную. С тех пор меня начали мучить тошнота и рвота.

Мама с отцом не могут жить в мире, я мучительно устаю от всех слов, которые слышу через стенку. Но потом наступает примирение. В десять часов мама приходит, чтобы разбудить меня, уже с сигаретой во рту и с веселым, немного истерическим смехом, которому я никогда не доверяю. Теперь я знаю, что мы пойдем купаться к Татарской горке. Таков обычай. Отец с мамой будут пить вино, и я уже достаточно большой, чтобы мне тоже дали глоток. Я редко протестую. В каждом примирении есть радость, робкая надежда. Мне пятнадцать лет, и я люблю проводить время с родителями, не то что Катрине. Я всегда провожу с ними субботние вечера. Когда Катрине, которая на два года старше меня, уезжает со своей компанией, я сижу между мамой и отцом и наслаждаюсь тем, что они не ссорятся. Потому что в субботние вечера они стараются не ссориться. Их удивляет, что я никогда не ухожу с товарищами, но так уж сложилось, и я не могу этого объяснить. Я не люблю ходить на футбол и не люблю зимой смотреть хоккей с мячом. Боюсь вечных драк, которые затевают мальчишки. Больше всего я люблю сидеть за роялем и играть, чем дольше, тем лучше. Можно сказать, что мама начала учить меня музыке, когда я еще лежал в колыбели. Она все время поет. Детские песенки, концерты для скрипки, целые симфонии. И еще она «путешествует» по приемнику, как она это называет. Темными холодными зимними вечерами, когда сигналы бывают особенно сильными, кажется, что она владеет всем миром. В Вене какой-то скрипач исполняет Чайковского. Из Москвы можно услышать сонату для фортепиано. Весь вечер мама крутит приемник.

— Послушай, Аксель! Это Равель. Концерт для фортепиано соль мажор! Подожди, сейчас начнется вторая часть!



Мама знает все музыкальные произведения в мире, думаю я и не понимаю, почему она сама не стала музыкантом при ее музыкальных родителях.

Отца я в детстве вижу всегда только на втором плане. Он не возражал против того, что я так сильно привязан к маме. Поет отец, как ворона каркает, но очень ценит ту музыку, которой мама, а потом и я, заполняем наш дом. В последние годы я становлюсь для родителей чем-то вроде талисмана. Я сажусь за наш «Бехштейн» и играю им все, что они просят.

— Сыграй Шумана! — просит мама.

— Сыграй Баха! — кричит отец.

И бурно аплодируют мне, как будто я уже опытный пианист. Катрине не выносит подобные веселые вечера, которые, по-моему, долгое время были по-настоящему счастливыми. Она обретается где-то со своей компанией из Бьёрнслетты, поздно приходит домой и устраивает нам всем сущий ад. Однако, когда наступает воскресенье и все бывают измучены ночными кошмарами — дурными предчувствиями, выпивкой, мамиными слезами, криком Катрине, которая по очереди бранит каждого из нас, — больше уже ни у кого нет сил на ссоры. Семейство Виндинг встает поздно, это знают все на Мелумвейен, и первой встает мама, потому что не хочет пропустить утренний концерт по радио. В тот день передают Брамса, четвертую симфонию, в которой столько горя и примирения после ночных бурь. Это счастье, что родители пытаются найти все потерянное за их долгую совместную жизнь. Мы еще сидим за завтраком, когда они сообщают нам то, что мы уже знаем, — мы всей семьей идем купаться на Татарскую горку, там же у нас будет ланч, чтобы, как беспомощно выражается отец, «приятно провести время в обществе друг друга». Катрине стонет, от нее пахнет пивным перегаром, она не в состоянии даже очистить яйцо. Но улизнуть ей не удается. Она уже миновала младший криминальный возраст, однако еще не совершеннолетняя, и воскресенья принадлежат семейству Виндинг, чего бы это ни стоило; это день безнадежного примирения, которое заставляет меня чувствовать себя старше их всех, ибо они не понимают, что разоблачены, что я знаю больше, чем они, и мне ясно, что это все бесполезно.

Тем не менее я подчиняюсь, чтобы не огорчать их. Я осторожно улыбаюсь маме. Из приемника на кухне по-прежнему звучит Брамс. Брамс — это наша с мамой тайна, вместе с Шуманом и Дебюсси. Но с Брамсом не сравнится никто. Ти-тааа-та-тиии, ти-таа-та-тиии. Мы поем друг для друга и размахиваем руками, к нескрываемому раздражению Катрине, словно мы не в силах расстаться с этой серьезной и прекрасной симфонией и вернуться в наш бессердечный и несовершенный мир. В это время отец достает с полки две бутылки вина. Он готовит ланч для нашего пикника, счастливый долгий ланч — мы будем поднимать бокалы, чокаться и смотреть глубоко в глаза друг другу так, как родители, по словам отца, делали, когда совершали свое свадебное путешествие по Нормандии.

— Сыр я тоже возьму, — бормочет он, а мама начинает готовить салат, который нам предстоит съесть через несколько часов. Почему-то в тот день мое внимание особенно приковано к маме. Я начинаю сравнивать ее с другими женщинами, с кинозвездами, которыми восхищаюсь, когда потихоньку читаю молодежные журналы Катрине. Ким Новак. Одри Хепбёрн. Натали Вуд. Мама стоит у кухонного стола, она слишком красива для этого места, для этой жизни. В своем голубом платье она похожа на Марию Каллас. Подобно этой греческой диве, мама способна войти в любую роль. Она нарезает лук, готовит заправку из масла и уксуса, варит еще несколько яиц. К отчаянию Катрине.