Страница 46 из 95
Был спартанцем в быту. («Деньги портят человека, а потому я отстраняю их от себя».) Если и тратился на личные нужды, то главным образом на книги, которые завещал Румянцевскому музею. Большинство раритетов этой четырехтысячной коллекции были единственными экземплярами крупнейшей московской библиотеки.
Все свои акции железнодорожных компаний завещал родной Костроме и четырем городам ее губернии для устройства Высшего технического и ремесленных училищ.
Наживать миллионы и еще миллионы стало символом конца нашего XX столетия. Но это еще не заслуга. Заслуга — верно распорядиться своими капиталами. А на это способны, увы, немногие. Оттого тем ценнее жизнь людей, подобных Чижову.
«Смерть была мгновенной, — писал о последнем дне Чижова Иван Аксаков. — Я видел его через полчаса после смерти. Он сидел в креслах мертвый, с выражением какой-то мужественной мысли и бесстрашия на челе, не как раб ленивый и лукавый, а как раб верный и добрый, много потрудившийся, много любивший — муж сильного духа и деятельного сердца».
Летописец московских нравов. Очеркист Петр Федорович Вистенгоф (1811–1855)
Читателям сейчас ничего не говорят имена авторов: Л. П. Башуцкий, В. В. Толбин, Ф. К. Дершау, П. Вистенгоф…
Давайте попутешествуем по Москве далекого 1842 года. Проснемся перед рассветом, облачимся в панталоны со штрипками, мягкие сапоги, туго накрахмаленную манишку, черный фрак. Поверх же, если снег — енотовую шубу, если дождь — камлотовую шинель… Или нет, чтобы не отставать от стремительно меняющейся моды, фрак выберем оливкового цвета, а шинель заменим длинной бекешей. Теперь осторожно, чтобы не разбудить соседей, спустимся по скрипучей деревянной лестнице, смело минуем двор, огромную лужу и очутимся на еще тихой, но уже отнюдь не пустынной московской улице.
С наступлением раннего утра в Москве, когда она еще спит глубоким сном, медленно тянутся по улицам возы с дровами; подмосковные мужики везут на рынки овощи и молоко, и первая деятельность проявляется в калашнях, откуда отправляются на больших длинных лотках в симметрическом порядке укладенные калачи и булки; спустя немного времени появляются на улицах кухарки, потом повара с кульками, понемногу выползают калиберные извозчики, а зимой санные ваньки, которые нарочно выезжают для поваров; дворники, лениво потягиваясь, выходят с метлами и тачками мести мостовую, водовозы на клячах тянутся к фонтанам, нищие пробираются к заутрене, кучера ведут лошадей в кузни, обычный пьяница направляет путь в кабак; девушка в салопе возвращается с ночлега из гостей, овощной купец отворяет лавку и выставляет в дверях кадки с морковью и репой; выбегают мастеровые мальчики с посылками от хозяев, хожалый навещает будки.
Но нам сегодня некуда спешить, мы садимся на завалинку и наблюдаем нравы. Они зависят во многом от того, в какой части города стоит наш дом. Если в Лефортово, то вокруг будет сновать фабричный, большей частью молодой и бессемейный народ, а деревенский пейзаж подпортят трубы ткацких мануфактур и кособокие кабаки низшего разряда. Если на Пречистенке, вдали от торговой и заводской Москвы, в так называемой дворянской части города, то здесь будут радовать глаз и чисто выметенные мостовые, и аккуратные желтые домики с колоннами на фасаде, и опрятно одетая публика. По другую же сторону Москвы-реки тон задает купеческое племя.
Житель Замоскворечья (разумеется, исключая несколько домов, где живут дворяне) уже встает, когда на Арбате и Пречистенке только что ложатся спать, и ложится спать тогда, когда по другую сторону реки только что начинается вечер. Там жизнь деятельная и общественная, здесь жизнь частная, спокойная, которая вся заключается в одном маленьком домике и его семейном быте; в длинных, пересекающихся между собой переулках вы не видите почти никакого движения, и редко прогремит там щегольская карета, на которую почти всегда высоваваются из окон.
Но если дом наш стоит при въезде в Замоскворечье — на Болоте, то надо бросить все дела и срочно подыскивать себе другое пристанище. Во-первых, здесь самое сырое место Москвы. Недаром же лукавые купцы облюбовали Болотную площадь для хлебной торговли. Мука волгнет (мокнет) и хлеб-батюшко тяжелеет. Во-вторых, рядом Скотопригонный двор — самая грязная московская площадь, куда гонят скот для продовольствия всего города. И в-третьих, под самым носом чернеет зловещий развратный трактир «Волчья долина», обходить который советуют далеко стороной.
Велика Москва, и каждый выбирает в ней жилье по достатку и обычаю.
Но сидеть на завалинке и подмечать нравы — занятие скучное, однообразное, только немощным старикам в радость. До недавнего времени и дела никому не было до обычаев простонародья. Нынче же среди студентов Московского университета и прочих ученых мужей стали появляться сумасброды, которые, что ни скажет мужик, все в тетрадку заносят. Но для таких занятий надо и одеваться попроще, и бороду отращивать. Оливковый же фрак требует, чтобы мы философствовали, рассуждали о высоких материях, недоступных народу. К примеру, о прочитанном в «Московских ведомостях». Пишут, что Англия, Австрия, Пруссия, Франция и Россия ратифицировали трактат о прекращении торга неграми. Теперь африканцы вроде господ станут, не чета нашему сиволапому мужику, которого и на ассигнацию, и на кобылку выменять можно. То-то один камер-лакей при выходе в отставку просил за долговременную и честную службу назначить его «не в пример другим» арапом. Им и жалованья больше положено, и полная свобода от своего господина по новому закону.
Пишут еще, что гробы подешевели. Двухаршинный, без обивки, теперь по тарифу тридцать три копейки стоит. Видать, мрут в сей год мало, вот и сбили цену.
Купцу Парману дали десятилетнюю привилегию «на новоизобретенный способ расположения лучших пород пиявок». Жуликоватый народ эти московские негоцианты, но хватка есть. А теперь даже и за просвещением потянулись.
Осенью и зимой купец в воскресенье на бенефисы везет свое семейство в театр и берет, смотря по состоянию, бельэтаж или другие ложи высшего разряда. При выборе пиес он заботится, чтобы это была какая-нибудь ужасная «пользительная» трагедия или другая какая-нибудь штука, только понятливая и разговорная, в коей бы можно было видеть руководство к различным курьезным «чувствиям». Он не любит опер, потому что за музыкой не разбирает слов арий. «И что тут глядеть, — говорит он, — поют словно не по-русски, да притом и натура тут не предвидится, поет умирая, в любви ответа просит и письмецо читает, а все поет; така дичь и сумбурщина». Он также не любит балетов, потому что «в них ахтеры словно немые и до многого в их сентенциях не доберешься, да притом-с ведь и скандал велик; не годится, больно не годится, для дочек глядеть, как иной-то выше головы ноги таращит или как иная словно оводом вертится и как бесенок ногами виляет, так что того и гляди, посрамит себя окаянная и великую конфузию всем причинить может.
Но справедливости ради следует сказать, что все более людей из купеческого сословия становятся истинно просвещенными людьми. Их можно увидеть на заседаниях Московского общества испытателей природы, на публичных лекциях по физиологии профессора Филомафитского, в Большом театре, где недавно поставили оперу Михаила Глинки «Жизнь за царя».
Но конечно, основная масса грамотных людей ограничивается единственным культурным мероприятием — чтением «Московских ведомостей». Чем только газеты не морочат наши головы, какие только мерзости не возвеличивают! Почитаешь, так весь мир только и занят, что военными ошибками, осадами, покушениями, мятежами. Из Нью-Йорка передают: «Индейцы поджигают дома колонистов». Из Лондона: «Британские войска после нескольких сражений заняли город Гизни и разрушили его». Из Бейрута: «Французы преследовали бегущих». Всем неймется, и тем, кто живет наподобие дикарей, и тем, кто мнит себя цивилизованным миром. Сидели бы лучше дома, на завалинке, наблюдали нравы и рассуждали о тернистых путях судьбы, от которой не убежишь. А коль невтерпеж, коль силушку испытать охота, выходи в Масленую неделю к Москворецкому мосту и тешься на кулачках в одиночном бою или стенка на стенку…