Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 26 из 27



Мы помолчали. Но вскоре мсье Шарль спросил:

— Ну, как прошла бар мицва?

Когда первым заговаривал и задавал вопросы он, я чувствовал себя гораздо увереннее. И я охотно пересказал ему, негромко, потому что зачитали еще не весь список, все, что узнал от мамы по телефону: как прошло торжество, какие принесли подарки и как все радовались.

— Да, они прислали мне фотографию, — сказал Шарль, — у всех такие счастливые лица.

У седлецкой плиты дочитали до Кирценбаумов, у радомской — до Любинских. Все, как обычно: те же слова, те же мысли.

На кладбищах люди часто разговаривают со своими мертвыми. Приносят раскладной стульчик, усаживаются и всё-всё им рассказывают. Кто еще жив, кто уже умер. Кто женился, у кого родились дети. Это оттого, что хочется заполнить пустоту, договорить недоговоренное, почувствовать, что ушедшие здесь, рядом.

В Баньо все только стоят. Под могильными плитами никого нет. Никто под ними не похоронен. Никто — что еще скажешь? Тут нет покойников. Нет и не было. Выжившие каждый год собираются на могилах, в которых не покоятся тела. Тел не найти, смириться с этим невозможно, остались только имена на камне, вот почему их зачитывают вслух.

Когда прочитаны последние, все тихо расходятся. Многие остаются в «Бальто» — вот где можно повспоминать, а как же без этого!

Или те, кто там остался, пришли за тем, чтобы справиться, что у кого нового. Спросить, что нового, и вспомнить о прошлом — милое дело!

Мсье Шарль в «Бальто» не пошел. Он сидел на скамейке, видно ждал автобус. Там я его увидел из окна машины, когда ехал обратно по забитой авеню Маркса Дормуа.

Небо стало серым. Ветра почти не было, над Баньо зависли тучи. Накрапывал мелкий дождик. Шарль, кажется, его не замечал. Может, оттого, что был в шляпе.

Я притормозил и поманил его рукой, но он не шелохнулся. Не лучше ли оставить его наедине с его тоской, раз все равно ему от нее не избавиться? Тоска застилала ему глаза, разливалась далеко за пределы видимого мира.

Машины, ехавшие позади, нетерпеливо сигналили. Я включил дворники и тронулся, а Шарль так и остался на остановке. Рядом с ним стоял прислоненный к скамейке совершенно бесполезный сложенный зонтик.

Начался еще один год.

Сегодня навещал мсье Шарля в еврейском доме престарелых.

Мама сказала: «Шарлю, наверно, лет семьдесят восемь или семьдесят девять. И вовсе не обязательно было ему туда идти, он не болен, и друзей у него полно. Всё его упрямство!» И дала мне для него пирог.

Если честно, я поехал в дом престарелых не только ради мсье Шарля. На самом деле я уже давно собирался — это входит в один проект, которым я сейчас занят, — сделать серию фотографий стариков, в которых еще сохранился еврейский колорит. Сохранился мир, от которого они давно оторвались. Разрушенный, исчезнувший мир. Словом, мне хотелось сделать такие фотографии и (плевать на формулировку — не знаю, как сказать иначе) вписаться в эту страницу истории.

Первое, что бросается в глаза в комнате мсье Шарля, это полное отсутствие каких бы то ни было личных предметов. Хоть бы фотография в рамочке, что ли, на тумбочке стояла! Но нет: пустая тумбочка, низкий столик, узкая кровать, небольшой шкаф, два стула и легкое кресло, в котором сидел Шарль.

На столике вазочка с тремя яблоками-голден. И пепельница — мсье Шарль теперь заделался курильщиком, чтоб избавиться от соседей и остаться в комнате одному.

На стене какая-то странная штуковина: висит полочка на кронштейнах, а на ней что-то вроде старого ярмарочного аттракциона — ряд кукольных голов на шарнирах. Но это не просто куклы, а военные преступники, намалеванные довольно грубо, но вполне узнаваемые: Гитлер, Муссолини, Петен, Геринг, Геббельс, Лаваль, Дорио…

— Узнаешь?

— Не всех. Кто это там рядом с Геббельсом?

— Гиммлер.

— А рядом с Дорио?

— Деа и Дарнар. Тут много кого не хватает: одни умерли в своей постели, другие живут припеваючи, небось и сегодня утром не остались без круассанчиков.

Шарль стал, не целясь, швырять в головы тряпичными мячиками, которые доставал из стоявшей рядом с креслом корзинки. Иногда бросал сразу по два. Некоторые попадали в цель, и задетые головы опрокидывались.

— Откуда это у вас?

— Купил.

— Где?



— Где? У кого? Почем? Какая разница! Купил, и все.

— А мячи?

— Они были в комплекте.

Шарль расстрелял все мячики и сшиб почти все головы. Я поднял их и стал собирать мячи в корзинку. Чтобы достать те, что закатились под кровать, пришлось встать на четвереньки. В этой позе меня застала медсестра, которая принесла чай на подносе.

— Вот, мсье Шарль, как вы просили, на двоих, — сказала она, а потом обратилась ко мне: — Зря вы это: стоит только начать — конца не будет. Мсье Шарль как малое дитя, только соберешь мячи, он их опять давай расшвыривать. Да еще жульничает, по нескольку штук бросает.

— Кто жульничает? Я? Я жульничаю? А? Я жульничаю? Я жульничаю? — повторял мсье Шарль и один за другим метал мячи.

Сестра вздохнула, покачала головой и вышла, а Шарль вытер вспотевшее лицо.

— Ну вот, теперь можно и чайку попить, — сказал он, снял очки и протер их тоже. Потом достал из тумбочки нож, взял из вазочки обнаружившуюся там половинку лимона, спросил: «Тебе с лимоном?» — и старательно отрезал два ломтика и по куску пирога.

— Возьми кусочек.

— Нет-нет, это вам.

— Ешь! Куда мне столько!

— Кого-нибудь угостите.

— Чтоб они потом говорили, что у них вкуснее? Ешь!

За едой никто не проронил ни слова.

Я еще немного посидел и сказал Шарлю, что буду время от времени заходить. Его проведать и вообще, поснимать. Но ответа не дождался. Тогда я встал. Шарль тоже встал и взял мячик:

— Выбирай башку.

— Петен.

Меткий бросок — и мяч почти бесшумно врезался в лоб старому негодяю. Чпок! — Петен свалился.

Тогда-то я окончательно уверился (как будто раньше сомневался!), что приеду очень скоро.

Старики, кроме тех, кто остался в комнатах, сидели в холле вдоль стенки. Сидели рядочком, как усаживаются к половине пятого малыши в детском саду и ждут, пока их разберут мамы. У одной старушки ноги едва доставали до пола, а вид был такой, будто она собралась в дорогу. В пальто, хоть стояло лето, и с сумочкой на коленях. Губы ее мерно шевелились. Беседует, подумал я, со своими воспоминаниями.

А их заклинило. Старушка без конца проделывала одно и то же: не переставая бормотать, открывала сумочку, правой рукой доставала связку ключей, какое-то время смотрела на них, потом опять запихивала обратно и защелкивала сумочку. И тут же все начиналось сначала. Те же жесты в том же порядке. Она жила, подчиняясь этому ритму.

Проходя мимо старушки, я ясно и отчетливо услышал, что же она твердит, как заведенная, и вздрогнул: я думал, это какой-то длинный монолог, а оказалось, она повторяла только: «Здрасьте-здрасьте» и ничего больше, приветствие, которое я столько раз когда-то слышал от нее.

Смотрел вчера вечером по третьему каналу передачу о детях депортированных евреев. Это был повтор по случаю сороковой годовщины облавы на Вель д'Ив. А сняли ее и показывали первый раз в 1971 году. Я записал ее на видео. Под конец ведущий говорит:

«Мы слышали сегодня Бернадетту, Лилиану, Симону, Жаннину и Надю, а в их лице — многих других. Тех, кого я не нашел или кто не пожелал прийти. Кто так никогда и не оправился от пережитого, а таких большинство.

А может быть, до нас донесся и голос Марселя, которому мы посвятили передачу.

Его, шестилетнего, привезли в Андрези вместе с другими детьми в сорок пятом. Ребята понемногу привыкали и устраивались, а он все дичился. Уходил в парк, прижимался к дереву и плакал.

Никто не мог его утешить. Он не хотел жить в таком большом доме, слишком большом для него и не похожем на тот, где он жил раньше.

Марсель был из тех людей, которые как-то сразу к себе располагают. Его все любили, но, несмотря на это, он всегда был одинок. Однажды, в ноябре шестьдесят третьего, там же, в парке Андрези, он покончил с собой. Ему было двадцать четыре года.