Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 24 из 27



Что же касается воспроизведения обычной смерти, мне вспоминается только портрет жены Клода Моне Камиллы на смертном одре. Спустя много времени в письме к Клемансо художник рассказывал:

«…дошло до того, что, стоя у изголовья покойницы, которую бесконечно любил, я поймал себя на том, что жадно всматриваюсь в ее застывшее лицо и пытаюсь проследить, как меняются оттенки кожи, как смерть постепенно стирает с него краски».

Не отходя от мертвой жены, Моне взялся за кисти. Не для того, чтобы лучше ее запомнить, а потому, что был всецело поглощен изучением цвета. И этот интерес оказался сильнее горя. Клод Моне ни на секунду не переставал быть художником, а потому смерть жены он претворил в произведение искусства, какие вешают в музеях.

Снова листаю большой альбом Робера Капы. [43]И снова задерживаюсь на фотографии, которую особенно люблю. За что же именно — вот что мне хочется понять на этот раз. Что изображено на ней? Три девочки и американский солдат. Двух он держит за руки, третья пристально смотрит на него.

Самое главное, самое притягательное в фотографии — взгляды всех четверых.

Читаю подпись: «Лондон, январь — февраль 1943. Американский солдат с сиротами, которых „удочерил“ его полк».

Вот оно что… я опять гляжу на фотографию.

На девочках одинаковые ботинки на шнурках, одинаковые пальтишки и одинаковые платьица, застегнутые спереди на все пуговицы. По этой одежде их легко опознать, как солдат по военной форме.

В композиции можно выделить треугольник, вершина которого — лицо солдата, основа же проходит не по линии ног, а выше — по линии рук.

И все происходящее распределяется строго по сторонам треугольника:

первая девочка, справа от солдата, не прикасается к нему, а только смотрит с надеждой и мольбой, вторая, та, что слева, настойчиво, изо всех сил стискивает его руку — ведь он на нее не смотрит, побелевшие костяшки плохо вяжутся с бледной улыбкой, а третья, согретая обращенным на нее взглядом солдата и теплом его руки, радостно улыбается в объектив; улыбаются, доверчиво, все трое, но сразу видно — это осиротевшие дети.

Попадись мне этот альбом лет десять тому назад, когда я думал, что фотография, в сущности, потеряла для меня смысл, я, может, не стал бы бросать эту профессию.

Даю себе слово вернуться к ней.

Помню, однажды, мне было, наверно, лет двенадцать, я встал ночью и пошел на кухню попить. В столовой на буфете в алюминиевом стаканчике горела свеча. Забыли потушить, решил я, и задул ее — хотел как лучше. А ведь знал, что ее зажгли в память об отце и младшем брате моей мамы — была годовщина их смерти (на самом деле точного дня никто не знал — их забрали, и все). Утром мама просто сказала мне: не нужно было гасить свечу. Лучше б она меня наказала. Так и вижу ее удивленный взгляд, расстроенное лицо. Вижу все, до мелочей: вот она принесла из кухни спички, встала спиной ко мне, почти прижавшись к буфету, бережно наклонилась над свечкой. Как будто хотела защитить ее. Вот на стене замерцал отблеск дрожащего пламени. А мама так и застыла. На ней бежевый вязаный жилет, под ним свисают две ситцевые ленты в цветочек — завязки от фартука. Она, наверно, плачет.

В тот день я по-настоящему ощутил скорбь по деду и дяде, хоть никогда их не видел.

На стене дома 14 по улице Паради, где расположен Союз еврейского сопротивления и взаимопомощи, появились антисемитские надписи. Мне рассказала по телефону Анна, а ей позвонила тамошняя сторожиха. Анна спросила, могу ли я приехать с фотоаппаратом. Десять минут спустя я уже ехал на своем мопеде по бульвару Мажента. А по пути успел достать из почтового ящика открытку — из Австралии, от Жоржа. На обороте всего несколько слов:

Побывал в Сиднее, Мельбурне, Аделаиде, Перте и Брисбене.

Жорж

Дом № 14. Глубокая арка ведет в маленький двор. Слева домик в несколько дверей — туалет. Там и около лестницы третьего корпуса покуражились вандалы: «Смерть евреям! Жиды, убирайтесь вон! Евреев — в печи!» И конечно же — «Франция для французов!».

Полиция уже тут, ведет расследование. Сторожиха ничего не слышала.

Собрался народ. Соседи, друзья пришли, как говорится, выразить свое возмущение. Были и свои, из Союза, я узнал одного из них, уже немолодого, бывшего узника, который работал на втором этаже, в регистратуре диспансера.

— Надо все стереть! — кричал он, пока я наводил аппарат. — Все стереть!

— Ни в коем случае, — возражал другой служащий. — Пусть все видят, на что способны фашисты!



— Вы думаете, люди, которые сюда приходят, этого не знают? А я, значит, должен читать «Смерть евреям!» каждый раз, когда пойду в уборную?

— Мы сотрем, — вмешалась Анна, — но сначала пусть Рафаэль сфотографирует.

— Правильно!

Имя того немолодого служащего я забыл, но, как только услышал его голос, вспомнил, что видел его сразу же после войны на благотворительном киносеансе в пользу еврейских детей-сирот. Показывали документальные фильмы. Это он тогда вдруг вскочил с криком: «Остановите! Остановите фильм! Там мой отец, я его узнал! Остановите!» На экране показывали колонну заключенных, они еле шли, многие падали без сил. Фильм не остановили.

Я решил рассмотреть открытку от Жоржа, на которую утром успел взглянуть только мельком. Слева на ней изображена самка коалы с детенышем на спине. Справа — сведения об этом звере. Упражнения ради перевожу:

«Откуда пошло название „коала“? Австралийские аборигены произносят это слово, если им предлагают попить воды из общей посудины, а они не хотят. Поэтому живущего на деревьях зверя, который никогда не пьет, они тоже стали звать „коалой“.

Первые колонисты считали коалу местной разновидностью медведя, но на самом деле это сумчатое животное. Весит коала от 5,5 до 13 килограммов и съедает почти килограмм листьев в день.

Новорожденный детеныш размером не больше монетки в два цента, вес его — 5,5 грамма, длина — два сантиметра. Полгода он проводит в сумке матери, потом перебирается к ней на спину. А в год он должен покинуть мать, выбрать себе дерево и жить на нем самостоятельно».

Опять каракули на стенах. На этот раз на кладбище в Баньо. Дорогу туда я хорошо знаю. От Орлеанской заставы через весь Монруж. Я привык — раз в год всегда бываю там.

Каждый год между Рош а-Шана и Йом Кипур еврейская община собирается на кладбище в Баньо почтить память погибших. Каждый город, каждое местечко отмечены могильной плитой. А на ней высечены имена. Имена оставшихся без погребения. Их просто читают вслух. Всех до единого перечисляют поименно.

Но сначала бывает траурный митинг перед памятником евреям — воинам Сопротивления. Там произносят речи и читают кадиш.

А еще прежде все встречаются в кафе «Бальто» на авеню Маркса Дормуа, прямо напротив входа на кладбище. По этому случаю четыре бильярда накрывают досками и превращают в общие столы. Но все равно сидячих мест на всех не хватает, люди пьют чай, едят бутерброды с пикельфлейш, которые продаются с лотка тут же рядом.

— Ну, как в этом году пикельфлейш?

— Как обычно.

На тротуаре перед «Бальто» похоронное бюро Варги раздает свои календари. А у кладбищенской стены стоят в ряд несколько десятков знамен с золотыми буквами. Знамя Общества взаимопомощи, Брест-Литовского содружества, Детей Кельце, Уроженцев Люблина, Демблина, Ласка, Любартова, Плоцка, Шидловца, Бендзина, Радома.

— Рафаэль, что-то твоих родителей сегодня не видно?

Это Этнер, председатель радомского землячества.

— Они в Тель-Авиве. Поехали на бар мицву Самуэля, сына Бетти.

— Ему уже тринадцать? Мазл тов! Ну а ты что же не приходишь на наши собрания? Нам очень не хватает молодых… Особенно сейчас, когда такое творится… Видел, во что превратили могилы? Ты взял с собой аппарат?

43

Робер Капа (настоящее имя Эндре Эрнё Фридман, 1913–1954) — фотодокументалист венгерско-еврейского происхождения, работал в Германии, Франции, Соединенных Штатах, Израиле, признан одним из лучших в мире военных репортеров, прославился снимками, сделанными во время войны в Испании, Второй мировой войны, войны в Индокитае.