Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 17 из 27



— Вам бы этого хотелось?

— Нет! Вовсе нет. Я, как ни глупо, все еще ревную. Иногда перед сном, когда я мою посуду… мне так неловко говорить об этом с вами…

Я не стал допытываться, но радовался, что она теперь заговорила об Альбере. Есть вещи, которые легче сказать, не глядя в глаза собеседнику, поэтому я встал и накинул жакет на манекен — будто бы проверить, хорошо ли посажен рукав. И Лея все-таки решилась — видно, молчать ей было еще труднее:

— Ну, иногда, когда я вечером мою посуду, Альбер вдруг подойдет ко мне сзади и обнимет. Но я тогда говорю, что дети еще не спят — ведь я не знаю, обо мне он в это время думает или нет.

— О вас, Лея, о вас и ни о ком другом.

— Почему вы так уверены?

— Потому что знаю.

Я снова сел, но жакет оставил на манекене. То, что я собирался сказать Лее, между делом не скажешь, так что шить я уже не мог.

— Вот что, Лея. Я совсем не такой, как вы воображаете. Просто я все время тут, рядом, под рукой, вот вы и напридумали про меня невесть что. Но я не тот человек, о котором вы мечтаете, и я даже не знаю, каким он должен быть. Может, его вообще нет на свете, а если есть, то это уж скорее тот, кто сейчас отправился за фурнитурой к Вассерману. Во всяком случае, не я. Что вы хотите сделать, Лея? Отнять у Бетти и Рафаэля отца? А у Альбера детей? Посмотрите на него, когда они приходят из школы. Посмотрите как следует. Он так и светится самым настоящим счастьем. А счастье надо беречь, беречь и защищать, если кто-то пытается его разрушить. Как вы могли подумать, что я способен отнять у Альбера детей? Да как я после этого людям в глаза смотреть буду? А ему самому и детям? Это ж надо лишиться рассудка! А теперь, если хотите, можете говорить, что угодно. Я не могу вам помешать. Но обо мне больше не думайте. Пусть вас не заботят моя жизнь, мое счастье и несчастье. Вы же не Здрасьте-Здрасьте, чтобы устраивать судьбы одиноких людей. Вы Лея, у вас есть муж и двое детей, да и я не свободен. Я занят своими воспоминаниями. Вы мечтаете о приятной жизни, о развлечениях, об идеальном муже, который с утра до ночи твердил бы вам, как он вас любит, и вам кажется, что осыпать вас нежными словами мог бы я. Так вот что, Лея. Весь этот разговор, по-моему, не стоило и начинать — ведь вон куда вас занесло, но раз уж так случилось, я тоже кое-что скажу вам. Вы чувствуете себя заброшенной и надеетесь на чудо. Но не ждите его от меня. Я не горазд на чудеса. Я не бросал свою жену, и она меня не бросала. Нас разлучили, и всё. Но я не одинок. Мы прожили вместе целых десять лет. Воспоминаний хватит на всю оставшуюся жизнь. А счастье… оно бывает долгим или коротким. Мое было долгим, десять лет — разве мало? По моему разумению, счастье — это когда живешь себе мирно и никто тебе не мешает. Когда я думаю об этих десяти годах, что мы прожили с женой, то вижу, что самыми счастливыми были те часы, которые мы просто проводили вдвоем, в тишине и покое. Ну а теперь мне достаточно прошлого, чтобы спастись от одиночества и душевной пустоты. Вы никогда не станете моей женою, Лея, это невозможно. Для меня нет будущего. Я и в настоящем-то живу одной лишь памятью. Если не я, то кто же будет помнить? Нельзя посягать на место Эллы. Хотя бы потому, что ее нет и, значит, она не может его отстаивать. Кроме меня, никто ее не защитит. — Лея сидела на стуле мадам Андре, вся сжавшись. Она плакала — а как вы думали? — я и сам тоже плакал. — Единственное, чего я хочу, это жить спокойно. Покой — и больше мне не нужно ничего. Покой — это сегодня моя жизнь. Только не думайте, что я ничего не чувствую, когда мы с вами тут наедине. Мне очень дороги эти вечера, и стакан чая из ваших рук согревает мне сердце больше, чем вы думаете. Но говорить об этом бесполезно, этот разговор ни к чему не приведет, а потому пора остановиться.

— А мне, вы думаете, было так легко все это вам сказать? — спросила Лея. — Вы что, не понимаете, что я терзаюсь этим вот уж сколько времени? В моей семье и слыхом не слыхивали ни о каких разводах, да и никто из всех, кого я знаю, никогда не разводился. Развод — это ужас, вот и все, что мне известно. Поэтому когда я говорю, что мне плохо, то, поверьте, ничего не выдумываю. Может, я ни с того ни с сего размечталась, а может, слишком рано вышла замуж. Не знаю. Но что, хотела бы я знать, что делать, если вот посмотрит на тебя человек — и сразу что-то скручивается в животе, а сердце начинается колотиться так, что, того гляди, лопнет. Это тоже очень трудно было выговорить, но, не скажи я этого сейчас, потом уж никогда бы не осмелилась.

— Вы сошли с ума, Лея… Или нет. Так или иначе, говорить мне такое — безумие. И мне сейчас лучше всего уйти. Но прежде я хочу вам кое-что рассказать. Дело было еще в Польше, Альберу тогда стукнуло семнадцать. И у него был друг, его ровесник, который почему-то очень скверно обращался со своим братишкой, лет, что ли, тринадцати. Альберу было неприятно видеть, как старший издевается над младшим, и вот как-то раз он вдруг ни за что ни про что залепил младшему пацану оплеуху. Да-да, младшему. Старший же сначала просто застыл на месте, а потом, возмущенный такой дикой несправедливостью, врезал изо всех сил Альберу. Тот стерпел. Дружбе пришел конец — больше они друг с другом не разговаривали. Но спустя много лет, перед самой войной, встретились в Париже. Братья работали вместе и вообще стали неразлучными. А еще через пару лет их обоих схватили в один день и отправили в лагерь в одном вагоне.

— Альбер никогда мне не рассказывал эту историю.

— А мне однажды рассказал и под конец заплакал. Теперь вот я пересказал ее вам, а заодно и сам лучше понял. Как будто в ней прозвучало что-то новое. Ну, вот и все. Теперь я пойду. А если Альбер спросит, почему я не доделал работу, скажите… ну, не знаю, скажите, что хотите. До свидания, Лея.



Лея тоже простилась. Спускаясь по ступенькам, я словно видел, как она сидит, не шевелясь, одна посреди ателье, на месте мадам Андре, и как потом, через минуту, наконец встает и относит на кухню пустой стакан, на донышке которого, как обычно, осталось чуть-чуть не растворившегося в чае клубничного варенья.

Давай, Пола, давай!

— Зачем это тебе вдруг понадобился сантиметр? Хочешь проверить, не сел ли под утюгом сорок шестой размер до сорок второго?

Сантиметр всегда болтается на шее у мсье Альбера, а попросил я его, чтобы измерить завернутый в несколько журнальных листов пакет, который принесла с собой мадам Полетта.

— Двадцать на двадцать сантиметров! Точнехонько пакет с мацой! Если вы стыдитесь нести по улице пакет мацы из лавки Розинского, мадам Полетта, то лучше покупайте багет, чтобы не выделяться.

— Скажите, какой умник!

Я не считаю себя таким уж умником, но спорить с мадам Полеттой не стал. Слишком уж она мне действует на нервы. Хотя и меньше, чем ассимилянты, которые, впрочем, перестали меня раздражать, как только я понял, что они себя не чувствуют евреями. Вернее, не чувствовали до тех пор, пока им не пришлось получить по полной программе: желтые звезды, Дранси и дорогу в ту самую Восточную Европу, от которой они воротили нос; после этого я стал относиться к ним по-братски, верней, они во мне признали брата; те, кто вернулся, теперь уж, можете не сомневаться, останутся евреями до конца своих дней.

Но мадам Полетта не ассимилянтка. Маца (пусть и замаскированная), акцент, работа в нашем ателье — все это ассимиляции не способствует. Нет, она раздражает меня потому, что, оставаясь еврейкой, стыдится своего еврейства.

Я вернул сантиметр Альберу и снова взялся за утюг, сам не зная, доволен я собою или нет.

Сантиметр на шее — привычка, оставшаяся у мсье Альбера с тех времен, когда он занимался только индивидуальным пошивом. В портновском деле ему, как я уж говорил, не было равных. Во время войны, когда Альбер работал для мсье Дюмейе, портного с улицы Севр, который прятал его в комнатке прислуги, у него было много свободного времени, и он употребил его на то, чтобы разработать новый способ кройки. При этом способе для построения любой выкройки требуется всего два листочка бумаги. Пожелай Альбер его опубликовать, он очутился бы в одном ряду со знаменитыми мастерами, что твой Наполитано. [30]Но он говорил: «Мой способ — на крайний случай, и хорош он только одним — компактностью: сложил листочки вчетверо и сунул в карман». И уверял, что применять его надо только тогда, когда никаких других не останется. Он исходил из того, что любая вещь хорошо сидит, если все ее швы и вытачки приходятся на определенные точки и уровни тела, включая линии шеи, груди и талии, сгиб плеча и локтя, глубину проймы и т. д. И вот на одном листочке он выписал все цифры и нарисовал силуэт, на котором обозначены расстояния между этими точками для 44-го размера, а на втором — еще один силуэт и целая таблица перевода этих цифр в другие, для других размеров. С ее помощью можно было моделировать что угодно.

30

Марио Наполитано — известный римский портной.