Страница 15 из 41
— Как ты думаешь, меня тоже сожгут на костре? — Это станет одной из ее шуток.
Удивительно, с какой яростной настойчивостью память удерживает самые незначительные на первый взгляд события. Целые периоды моей жизни исчезли, будто рухнувший в море утес, а я судорожно цепляюсь за какие-то мелочи. В эти праздные дни, а особенно, когда приходят бессонные ночи, я коротаю время, перебирая фрагменты воспоминаний, словно черный дрозд, который копается в опавшей листве в поисках одной-единственной важной детали, таящейся в глине, среди полусгнивших веток и жучиных надкрылий, лакомого кусочка, который внесет смысл в бессмысленный поток воспоминаний, жирного червяка, лежащего на виду, но замаскированного наслоениями случайностей. Есть эпизоды с Касс, которые навсегда должны были остаться клеймом внутри черепа; пока они тянулись, я не верил, что мне посчастливится когда-нибудь избавиться от них, — ночные дежурства у телефона, часы бдения рядом с неподвижным, сжавшимся под скомканными простынями телом, пепельно-серые часы ожидания у дверей бесконечных консультаций, — но сейчас все это кажется лишь смутными обрывками дурного сна, а вот какое-то ее незначительное слово, взгляд через плечо от дверей, бессмысленная поездка на машине, когда она вдруг замолкла рядом со мной, резонируют в мозгу, полные особого смысла.
Холодный рождественский день. Я привел Касс в парк покататься на ее первых роликах. Деревья одеты белым инеем, надвигаются сумерки, в неподвижном воздухе висит розоватый туман. Настроение у меня было неважное; здесь собрались толпы визжащих детей и их раздражающе безучастные отцы. Касс на роликах, дрожа, намертво вцепилась в меня и никак не хотела отпускать. Все равно, что малыш-инвалид, который учится ходить. В конце концов, она потеряла равновесие, конек стукнул меня по лодыжке, я выругался и свирепо стряхнул ее руку. Касс неровно покатилась, ноги разъехались, и она села прямо на дорожку. Как она посмотрела на меня тогда!
Еще один эпизод с падением. Это было в апреле, мы вместе отправились на холмы. Стояла совсем еще зимняя погода. Прошел мокрый снег, потом неуверенно выглянуло солнце, небо походило на тусклое стекло, на белом снегу желтыми огоньками пылал цветущий дрок, и повсюду капала, стекала, журчала под гладким ковром разросшейся травы талая вода. Я назвал скользкий снег промороженным, а Касс притворилась, что услышала «мороженое», стала спрашивать, где оно, с преувеличенной веселостью подбоченилась и захихикала. Она всегда была неловкой, а в тот день надела резиновые сапоги и тяжелое пальто, в котором совсем трудно идти, и, когда мы спускались по каменистой дорожке, вьющейся между высокими сине-черными соснами, споткнулась, упала и разбила губу. Капли крови, словно ягоды, усеяли белый снег. Я подхватил ее, прижал к себе, теплый нескладный рыдающий комочек, и одна ее слезинка ртутью сбежала ко мне в рот. Вспоминаю, как мы стояли там, среди шума деревьев, чириканья птиц, стремительного шепота журчащей воды, и что-то во мне слабеет, оседает, а потом устало поднимается снова. Что такое счастье, как не утонченная боль?
Дорога, по которой я возвращался домой после растревожившей меня прогулки по берегу, почему-то привела на холм. Я даже не сознавал, что поднимаюсь, пока не очутился на том самом месте, где остановил машину той зимней ночью, ночью неведомого зверька. Стояла жара; свет дрожал над полями. Я стоял на уступе холма, а внизу щетинился крышами город, окутанный бледно-голубой дымкой. Я видел площадь, свой дом и белоснежные стены монастыря Стелла Марис. В кустах боярышника у обочины бесшумно перескакивала с ветки на ветку маленькая коричневая птичка. Море за городом стало похоже на бескрайний мираж, слившийся с небом без горизонта. Наступил мертвый час летнего дня, когда все замирает, даже птицы не щебечут. В такое время, в таком месте можно потерять себя. Окруженный тишиной, я вдруг различил едва уловимый звук, некое подобие тающей, растворившейся в воздухе трели. Я не мог понять, откуда он взялся, пока не осознал, что это шумит мир, слившиеся воедино голоса всего, что в нем живет, и мое сердце почти успокоилось.
Я вышел в город. В воскресенье улицы были пусты, и черные блестящие витрины закрытых магазинов неодобрительно глядели на меня. Клинообразная иссиня-черная тень рассекала улицу ровно пополам. На одной стороне припаркованные машины припали к дороге от жары. Мальчишка швырнул в меня камешек и, хохоча, убежал. Наверное, я представлял собой жалкое зрелище: трехдневная щетина, всклокоченные волосы и наверняка выпученные глаза. Какая-то собачонка брезгливо обнюхала отвороты моих брюк. Где я, кто я: мальчик, подросток, юноша или провалившийся актер? Это место я должен знать, ведь я здесь вырос, но я чужой, никто не вспомнит меня по имени, да и сам я не уверен, что помню. Настоящего нет, прошлое распалось, и только будущее определено. Если прекратить становитьсяи попросту быть,водрузить себя статуей на какой-нибудь забытой, усыпанной листьями площади, перестать разрушаться, с равной стойкостью переносить зиму и лето, весну и осень, снег, дождь, солнце, чтобы даже птицы считали меня само собой разумеющимся: каково это? Я купил бутылку молока и коричневый пакет с яйцами у старухи в переулке и отправился к себе.
В доме кто-то был, я ощутил это, едва переступил порог. Замер с покупками в руках, затаил дыхание, принюхиваясь и навострив ухо: настоящий зверь, почуявший вторжение в свое логово. Теплый летний свет заливал прихожую, три мухи, слепившись в комок, летали вокруг особенно мерзкой голой серой лампочки. Ни звука. Что же здесь не так, что за дух я почувствовал, какие знаки увидел? В самой атмосфере таилась некая фальшь, воздух еще дрожал, словно здесь кто-то прошел. Я осторожно исследовал комнату за комнатой, поднялся по лестнице, слыша, как похрустывают колени, даже заглянул в пахнущий сыростью чулан за дверью буфетной. Но и там никто не прятался. Тогда, возможно, снаружи? Я посмотрел в окно, проверить координаты своего мира: перед глазами площадь, вроде ничего подозрительного, из заднего окна видно сад, деревья, поля, по-воскресному притихшие дальние холмы купаются в мягком свете дня. Когда я зашел на кухню, за спиной раздался шум. Волосы встали дыбом, капелька пота скатилась по лбу. Я обернулся. В дверях, на фоне солнечной прихожей, стояла девушка. Первое впечатление — легкая кривизна во всем. Глаза на разном уровне, цинично скошенный рот, как у типичного расхлябанного скучающего подростка. Даже подол платья кривой. Она молча стояла и тупо пялилась на меня. Возникла неловкая пауза. Наверное, я принял бы ее за очередную галлюцинацию, но она была уж слишком земная. Так мы и молчали; затем раздалось шарканье и покашливание. За спиной девчонки показался Квирк. Он виновато сутулился, пальцы одной руки нервно шевелились. Сегодня он облачился в синий, лоснящийся на локтях блейзер с медными пуговицами, некогда белую рубашку, узкий галстук, серые, мешком свисающие на заду брюки, кожаные растоптанные ботинки того же цвета, с пряжками на подъеме, и белые носки. Он снова порезался, когда брился: клочок окровавленной туалетной бумаги прилеплен к подбородку, этакий белый цветочек с красной сердцевиной. Подмышкой он держал большую потертую картонную коробку, перевязанную черной шелковой лентой.
— Вы интересовались домом, — объявил он. (Разве?) — У меня здесь, — покосился на коробку, — собрано все.
Он быстро прошел мимо девушки, водрузил коробку на кухонный стол, развязал ленту, бережно вытащил кипу бумаг, любовно разложил их веером, словно гигантскую колоду карт, и все время бормотал.
— Я ведь, что называется, крючкотвор, — меланхолично заметил Квирк, обнажая в улыбке желтые лошадиные зубы. Протянул мне через стол пачку пожелтевших листов, аккуратно исписанных сепией. Я взял документы, подержал в руках, оглядел; от них исходил слабый плесневый запах засушенных хризантем. Просмотрел записи. Принимая во внимание… исходя из вышесказанного… сего дня…Чуть не зевнул, ноздри раздулись. Девчонка подошла, встала у плеча Квирка и с вялым любопытством наблюдала. А тот пустился в подробнейшее повествование об историческом, долгом, запутанном споре из-за земельной ренты и границ распространения прав, каждую стадию процесса иллюстрировал отрывком из своего манускрипта, перечислением деяний, картой. Пока он говорил, перед глазами возникли участники этой драмы: отцы семейств, долготерпеливые матери, необузданные сыновья, томные чахоточные дочери, читающие романы и вышивающие гладью. И среди них — Квирк, облаченный, как и остальные, в вельвет, с высоким воротником; он сгорбился над документами на сыром чердаке, всматривается в них при неверном свете шипящего огарка под завывания ветра в дырявой кровле, и кошки крадутся по неуютному саду, освещенному луной, что похожа на блестящую крышку консервной банки…