Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 20



«Отчего это непьющий Орман так весел?» – удивлялись те, кому выпало встречать вместе с ним новый, 1970 год.

Знаки безвременья

Стояло мирное сентябрьское утро семидесятого. Орман вел сына в школу. Чувствуя, что кто-то его догоняет, обернулся. Вася задыхался от спешки: срочный перевод.

За окном каморки печально желтели листья дерева, дремлющего в медовой осенней солнечности, а строки, выбиваемые Орманом на машинке, пахли кровью и гибелью. Оказывается, палестинские «борцы за свободу», обучившиеся в советских спецшколах, решили свергнуть иорданского короля Хусейна и совершили на него покушение на пути в аэропорт. Иорданская армия перешла в наступление. Две сирийские бронетанковые бригады пересекли иорданскую границу и захватили город Ирбид. Военно-воздушные силы Иордании разнесли в пух и прах колонны сирийских танков. Более восьми тысяч палестинских боевиков было убито, десятки тысяч ранено. Бежали они в Израиль и сдавались. Часть из них сумела пробраться в Ливан.

Время катилось, принося все новые потрясающие мир сообщения. В близящемся к концу семьдесят первом президент Египта Садат заявил, что готов положить миллион солдат в войне с Израилем, чтобы вернуть достоинство своему народу.

Резкий сдвиг в жизни Ормана произошел за неделю пребывания в Москве в качестве участника всесоюзной конференции журналистов.

Давным-давно не знал таких дней интенсивного проживания в абсолютном безвременье.

Поселили их в писательский дом творчества в подмосковном Переделкино. Среди незнакомых лиц, вызывая мимолетный столбняк, плакатно мелькали Трифонов, Вознесенский, Шагинян. Из глубин начала века, при свете керосиновой лампы, ибо временами гасло электричество, мерцали печально-насмешливые глаза, и сверкала гладкая, без единого волоска, голова Виктора Шкловского. Было странно, что столовались они рядом и ели то же, что все остальные – щи, шницель с гречкой и компот.

Могила Пастернака скромно вставала, как неуничтожимая истина среди моря лжи, среди сжавшегося до размера могилы воспетого им пространства. Не дай Бог, думал Орман про себя, «привлечь к себе любовь пространства» сегодняшнего, ядом льнущего к устам человека.

Сгорало и тлело знойное лето 1972 года.

Ночами Орман уходил в глухой уголок парка, ложился навзничь на траву, глядел на небо между высоких чуть качающихся в полном безветрии сосен. Как в детстве, замирал в ожидании, когда земля под ним начнет крениться.

В небе светились Стожары, где-то под Москвой бушевали торфяные пожары. Они выжигали подпочву, так, что туда проваливались трактора и пожарные машины.

Это медленное подземное тление, казалось, постигло всю страну, все более зависающую на тонком слое да лживом слове поверх выжженного нутра.

В этом давно пропахшем серой – запахом преисподней – сером прозябании душа исходила тоской по дому и близким. Успокаивалась лишь в эти ночные часы лежания на сухих травах.

На конференции, в огромной толпе писак, ощущалось полное, не предвещающее ничего хорошего, безлюдье.

Странные события словно бы накапливались пеной у невидимой стены, не в силах сдвинуть время, душили, изнывали, пытаясь прорваться в абсолютно неясное завтра. Воистину нечто мистическое, подобное таинству самой жизни, противостояло таращащему слепые бельма будущему.



Именно здесь, в стольной-престольной, в этот сжатый неделей срок, безвременье изводило своей бездыханной недвижностью.

Можно было предъявлять иск Истории, можно было творить суд над ней, вернее над творящими ее и столько мерзостей натворившими, но сама по себе История, как и судьба, зависела лишь от Бога, расставляющего все на свои места даже в перспективе одного столетия. Ощущение близящейся смены декораций, а, вернее, падения декораций, Орман чувствовал шкурой, что и пытался выразить в стихотворных строчках.

Упрямая вера в справедливость, подобная «категорическим императивам» Канта или десяти заповедям еврейского Бога, явно принимаемая большинством, как душевный изъян, не давала душе Ормана смириться с сиюминутными выгодами. Если бы он это высказал вслух, его бы приняли за безумца или провокатора. Потому он успешно проходил испытание молчанием, писал в «стол», окутывал мысли безмолвием.

Вышедший в 1969 роман Германа Гессе «Игра в бисер», стал еще одной вехой в его жизни по силе поиска страны истинно высокого интеллекта, некого духовного Эльдорадо или Божественной пристани на реке Афарсемон, согласно еврейской Каббале.

В реальном же смысле речь шла о невозможности метать бисер перед свиньями.

Себе дороже.

Потому особенно изводило Ормана массовое, хоровое, чумовое пение в перерывах конференции.

Группами. Всем скопом.

Власть, дряхлеющая на глазах, чувствовала себя уверенно лишь в оглашенном, оглушенном, а вернее, оглохшем пространстве.

Не потому ли Орман внезапно открыл, что сама жуткая материя окружения разбудила в нем дремлющее умение слышать обостренным слухом дальние разговоры сквозь сплошное пение, истинный талант заушателя. Людское бубнение словно бы поворотом внутреннего рычажка прояснялось в речь.

Глаз подмечал ранее размытое и обманчивое. Орман пугался всего этого, словно бы некое новое рождение или перерождение толкало, сосредоточенно и в то же время как бы отсутствующе, к принятию решения, согласно анекдоту о ведущем сионисте нового времени – Юрии Гагарине, который первым сказал: «Поехали!»

А ведь и вправду решение ехать было не менее драматичным, чем полет в космос, в который не верили сидящие на скамеечке в парке его города старые евреи: мало ли что можно передавать по радио и показывать по телевизору.

Казалось, легче полететь в космос, чем покинуть пределы этого заколдованного невидимыми, но весьма ощутимыми железными цепями, занавесами, задвижками пространства.

Орману представлялось, что мистику этой замкнутости могут отомкнуть лишь соответствующие ей по абсурдности действия, как полет ведьм на метле, мгновенное перенесение с одного места на другое, побег на лесосплаве через Карелию или угон самолета, который при нем обсуждали ребята, толкущиеся у синагоги.