Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 37

— Нет, не понимаю. — Мне почудилась в его голосе едва заметная нотка высокомерия.

— Если не понимаешь, я вряд ли смогу объяснить тебе. И всё-таки скажу: долгие годы я ждал, что ты придешь ко мне и спросишь: «Папа, почему ты не такой, как все остальные люди?»

— Я хотел спросить, но боялся.

— Боялся? Меня? Я что, когда-нибудь ударил тебя?

— Нет.

— Так почему же ты боялся?

— Ты всегда молчал, — сказал он и с облегчением улыбнулся, как будто преодолел какое-то препятствие, годами возвышавшееся перед ним.

Я хотел подняться на ноги — в этот час мы обычно прощались, но почему-то не поднялся, а продолжал:

— Все эти годы я надеялся: то, что бьется во мне, когда-нибудь застучит и в тебе.

— Что же это?

— Ты прекрасно знаешь.

— Я не понимаю, — сказал он и дернул могучим плечом.

Мне показалось, что на его непроницаемом и невыразительном лице застыла презрительная усмешка. Как будто он долго взбирался в гору и наконец достиг такого места, откуда ему позволительно насмехаться надо мной и разоблачать мои замыслы, называть их, как выражалась его мать, бредом и манией величия.

— Я не в состоянии объяснить тебе, но запомни: большие дела, подобные тем, которыми заправлял я, совершают не легковесные фантазеры. Тут требуются основательность и размах. Только твердость духа и широта взглядов приводят к высотам. И еще музыка. Теперь ты понял?

Его широкое лицо опять расплылось в снисходительной усмешке, как будто я ляпнул какую-то глупость.

— Можешь смеяться сколько тебе угодно.

— Я не понимаю тебя, — повторил он, снова дернув плечом.

В этом движении заключалось всё, что я ненавидел в нем.

Я поднялся на ноги и сказал:

— Поступай как знаешь. Я не намерен вмешиваться в твои дела и не скажу тебе больше ни слова. В один прекрасный день тебе сообщат, сколько ты унаследовал. Но отныне и впредь, будь любезен, не приходи ко мне.

Был уже вечер, а я всё еще бродил вдоль набережной. Досадный разговор с Эмилем не шел у меня из головы, но боли я не чувствовал. Мне почему-то казалось, что он вот-вот вернется, и я отдам ему злополучный чек, который позабыл выписать. Тишина становилась всё более глубокой и стылой. Не отдавая себе в этом отчета, я остановился возле кафе «Двора». Хозяйка обрадовалась мне, поинтересовалась моим самочувствием и тотчас принесла чашечку кофе и булочку. Я поблагодарил ее и сел за столик. Однако перед глазами мгновенно всплыло широкое, победоносно улыбающееся лицо сына. Я пытался отогнать от себя это видение, но улыбка неудержимо расплывалась и розовела на его губах. Я поспешно расплатился и вышел.

Молчание вокруг было тугим и мрачным, но издалека моих ушей достиг какой-то тонкий прокалывающий звук — достиг и принялся сверлить мои внутренности. Я попытался не обращать на него внимания, и на какое-то мгновение мне показалось, что он оставил меня. Я ошибся. Звук истончился и с новой силой впился в мои уши. Я изменил направление, но он последовал за мной. Я закричал:

— Хватит! — как будто в моей власти было отогнать и усмирить его.

Я ускорил шаги, как делаю всегда, когда меня преследует наглая музыка, но на этот раз это был не транзистор, а лишь однообразный звук, исходящий непонятно откуда.

После часа утомительной ходьбы я, кажется, напал на источник звука. Какой-то мужчина сидел у кромки воды и слушал музыку. Сама музыка была негромкой, едва слышной, но вместе с ней из транзистора вырывался какой-то тончайший свист, продолжавший терзать меня.

— Господин! — воскликнул я, опускаясь перед незнакомцем на колени. — Я буду весьма признателен вам, если вы уменьшите звук. Я знаю, громкость ничтожна, но что делать, ваш транзистор просверлил мне уши!

— Я не понимаю вас, — ответил он и дернул плечом — в точности как мой сын.

— Я признаю, — продолжал я смиренно, — звук не громкий, возможно, он даже не может быть тише, но голова моя раскалывается. Я понимаю, вы не виноваты, но если вы сжалитесь надо мной и выключите транзистор, я дам вам двадцать долларов. Это просьба — поверьте, не требование, а всего лишь нижайшая просьба!

— Чего ты хочешь от меня? — спросил он, склоняясь ко мне плечом.

— Мне больно, невыносимо больно! Неужели вы не видите, как мне больно? — воззвал я к нему, как к брату.

— Не выдумывай, музыка почти не слышна.

— Но я слышу!

— Так заткни уши ватой! — рявкнул он.

— Смилуйтесь надо мной! — взвыл я, теряя самообладание.

— Убирайся отсюда! — он приподнял правую руку и отмахнулся от меня, словно я был не человеком, а надоедливым комаром.

Это движение окончательно вывело меня из себя, и я ударил его. Человек, выглядевший приземистым и щуплым, мгновение назад расслабленно внимавший звукам транзистора и погруженный в свои думы, упругим спортивным прыжком вскочил на ноги и нанес мне точный жесткий удар. Я очень хорошо ощутил его кулак и кровь, хлынувшую из раны, но тут же пришел в себя и ответил ему градом ударов. Он не сдавался. Я понял, что это один из наших. Возможно, мы сидели с ним в одном и том же гетто или лагере, или шагали рядом в том марше смерти, от которого уцелели очень немногие… Я понял всё это и тем не менее не остановился.

Под конец выдохся не он, а я. Как видно, потерял сознание. Очнувшись под утро, я увидел себя распластанным на песке. Всё тело болело, кровь, запекшаяся на лице, бритвой вспарывала кожу. Я не мог вспомнить черт моего противника, но отчетливо помнил его мгновенный прыжок. Испытанная комбинация на этот раз не удалась, он опередил и превзошел меня во всем.

Наконец я кое-как поднялся на ноги и потащился в свою берлогу.

1999

Двора Барон

Развод

Из приходивших к моему папе, раввину, судиться, беднее всех казались мне женщины, ожидавшие развода с мужем — изгнанные из мужнего дома. Были, конечно, и другие бедняги: работники, которых притесняли хозяева, обманутые и разоренные купцы, но такое было еще исправимо. Истцы излагали обиды, свидетели давали показания, и кого признавали виновным, тот платил. Суд был на стороне потерпевшего.

Но эти женщины, отвергнутые сердцем, как про них говорили, — приговор им был горек и беспощаден. Ибо сказано: «И если возьмет мужчина женщину, и не найдет она милости в очах его, пусть напишет ей разводное письмо». [3]

В самом деле, разве можно исправить нелюбовь? Это такая страшная болезнь, что едва заденет кого, уж нет ему спасенья.

Пять или десять лет провела женщина в своем доме, возле очага, охраняя благополучие его. Мыла, и вязала, и латала, отводила преданными руками все беды и сглаживала все шероховатости. Бродила возле строек и подбирала щепки, чтобы растопить ими печь, по обочинам дорог сметала ошметки навоза, чтобы удобрить землю на двух грядках у себя во дворе, выращивала горох, морковь и свеклу и умудрялась после сготовить из этого и суп, и подливу: творила сущее из ничего.

Муж приходил и усаживался за накрытый стол, резал хлеб сильными своими руками, хлебал суп, что она ему подала, сквозь горячий пар, подымавшийся от еды, устремлял на нее повеселевший взгляд, в котором читалось благодушие, а то и благодарность, — и это была ее награда.

И вдруг в один день все рушилось. То ли его семья, ненавидя жену, успевала прожужжать ему все уши, то ли он находил другую, более пригожую, но отвращалось от нее его сердце. А без этой колдовской приправы, что делает горькое сладким, все становилось вдруг пресным и безвкусным.

Хлеб оказывался подгоревшим или вовсе непропекшимся, всякое варево испорченным и дух от него скверным, и начинались пререкания и склоки. Поначалу, пока совестно было перед людьми, еще стыдливые и приглушенные, но чем больше копилось в сердцах горечи, тем они делались грознее и чернее, как тучи, раздираемые молниями, — и вот уж забушевало, помутилось все вокруг.

Если были там дети, то сидели теперь, сжавшись и нахохлившись, точно птенчики в грозный час, когда гнездо их вот-вот разрушится и развеется по ветру. Матери их все жальче, а отец все больше раздражался. В гневе и безумии своем, думая сделать ей больней, он набрасывался порой и на них и бил, не щадя.

3

См. Второзаконие, 24:1.