Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 13 из 22



Смерды заволновались. К монаху угрожающе потянулись руки, схватили, стали рвать рясу и длинные волосы. Кругом кричали.

Мечник без слов раздвинул конем шумящую толпу и мечом плашмя ударил по затылку кого-то из смердов.

Григория бросили, шарахнулись в стороны.

— За монаха тоже хотите платить? — спросил вирник селян.

— Как же, хотим… Нашел дураков, — злобно отнекивались в толпе.

Чернец меж тем поднялся, стряхнул грязь и сердито продолжил:

— Я вовсе не говорил про двойную виру. Я говорил, что в селе ни у кого нет иного оружия, кроме рогатин, топоров и охотничьих луков. Ну еще ножей. А те, что лежат у свящ… тьфу, прости, Господи, — монах перекрестился, — их зарубили мечом. Раны глубокие и резаные. Назначать дикую виру нельзя. Поселяне не имеют к тому никакого отношения.

— Тут я решаю, имеют или не имеют. — Вирник начинал злиться. — Ладно, — бросил он мятельнику, — сотри про двойную виру… Сказал же: найдут головника, виру долой. Чего неясно?.. Ну все, расходись! — крикнул.

Княжьи отроки поворотили коней, поскакали на постой. Смерды не двигались с места. Дикая вира была истинным бедствием, хуже недорода. В голодный год можно хоть кору с деревьев глодать. А где столько серебра взять?

— Слышишь, чернец, как там тебя, — обратился к Григорию посельский тиун, — а может, ты головника сыщешь? Все равно тебе день-деньской делать нечего.

— Хорошо, — без раздумий ответил Григорий. — Я найду.

Поведав все то игумену монастыря, он признался:

— Теперь не ведаю, что мне делать, отче. Как исполнить обещанное?

— Умел обещать, сумей и исполнить, — строго сказал Феодосий. — Помни: за каждое свое слово на суде перед Богом ответим.

— Помоги, отче! — взмолился молодой монах.

— Трудная задача, — качал головой игумен. — С бесами проще… А тех убиенных схоронили уже?

— Даже не трогали. Так и лежат на месте, смердят зело.

— Плохо. Перенести бы их куда ни то, а лучше в холод, в подклеть. Не то потлеют и зверь лесной подъест, признать будет нельзя.

— Кому же их признавать?

— А ты пойди-ка с этой печатью на митрополичий двор, отдай ее там да выясни, не ищут ли кого, не пропадали ль холопы или еще кто.

— И верно. Как я сам до такого простого дела не додумался! — обрадовался Григорий.

— Торопился, да через тын прыгал, вот и не додумал. — Феодосий ласково смотрел снизу вверх на своего ученика. — Может, нам повыше ограду сделать? А то, глядя на тебя, и другие черноризцы скакать начнут. Не монастырь будет, а игрища языческие.

— Я, отче, больше не буду прыгать, — потупился Григорий.

10

На сеновале парко, душно. Сено впитало сырость непогоды, и густой травяной дух свивался с запахом гнильцы. Испарения плотно окутывали тело, туманом вползали в голову, смешивались с каплями пота на коже. Будто тоже хотели стать плотью и буйно, беспамятно любиться этой ночью.

Гавша утомленно отвалился на сено. Девка, тоже вся в испарине, слабо пошарила рукой — искала рубаху, не нашла, осталась лежать голая. Все равно темно. Подползла ближе к нему, ткнулась щекой в мохнатую подмышку. Сладко.

— А правду бают, что, пока все серебро не соберут, ты не уедешь?

— Еще чего, — проворчал разомлевший вирник. — Три лета, что ли, мне тут пропадать? Я князю служу. Седмицу побуду и уеду.

Девка всхлипнула, чуть было не заревела.

— Но-но, — остерег ее Гавша. — Сырости и так хватает.

— А завтра позовешь любиться? — она утерла нос.



— Позову, чего ж.

— Меня позовешь? — настаивала девка. — А не то, если толстую Радку кликнешь, я ей все косы повыдергаю. Видала, как она перед тобой боком ходила да очами зыркала.

— Обеих позову, — лениво отбрехался Гавша.

— Обеих? — изумилась девка и задумалась. — Как это — обеих? У тебя ведь один уд, не два?

— Так я вас по очереди.

Девка надолго умолкла, затем сказала:

— Все-таки я Радке волосья прорежу…

В хлеву за стенкой сеновала опять замычало и заблеяло. Стукнуло дверью.

— Хозяин балует, — прошептала девка, задрожав. — Стра-ашно! А ну как сюда выйдет?

— Какой хозяин? — Гавша спросил вполголоса, тоже прислушиваясь.

— Хлевинный дух. Он у нас теперь озорует. Скотину щекочет, кормиться ей не дает.

Гавша хотел посмеяться, но так и замер.

Из хлева сквозь жалобное мычанье и блеянье донеслось пение. «Буду славить тебя, Господи, всем сердцем моим, возвещать все чудеса Твои. Буду радоваться и торжествовать о Тебе…»

Гавша подскочил и припал к щели в стене. Сквозь нее пробивалась узкая полоска света от зажженной в хлеву свечи. Посреди коровьих и овечьих закутов, где беспокойно двигалась скотина, темнела коленопреклоненная фигура чернеца. Не того молодого дылды, что вздумал сегодня препираться с княжьим вирником, а старого, с проседью в бороде, дюжего и широкоплечего.

«Другого привел», — со злобой подумал Гавша о молодом. И тут узнал поющего монаха, которого видел однажды в хоромах князя Изяслава.

— Чего там? — подлезла к нему девка, заглядывая в щель.

Гавшу разобрало веселье.

— Сам Феодосий-игумен пожаловал к вашему хлевиннику. Вишь, поет ему.

Он с глухим урчаньем схватил девку поперек живота, будто враз оголодал, и кинул на сено. Набросился, стал терзать. Девка только попискивала.

Сладко и терпко любиться, когда за стенкой чернец, ничего не ведающий, распевающий свои молитвы, ни разу не испробовавший бабьего мягкого тела. Что за жизнь у монахов!

Гавша яростно перепахивал поле и уже готов был вновь засеять его. Он не почувствовал, как по спине что-то пробежало. Но услышал, как взвизгнула девка, выдираясь из-под него. Ощутил, как на голове шевелятся волосы.

Голосящая со страху девка бросилась, в чем мать родила, с сеновала во двор, побежала прочь, сверкая задней мякотью. Перед носом у Гавши заскакал серый комок, из которого торчали мохнатые лапы и будто бы свиное рыло. Гавша отмахнулся от него, попятился на карачках, уперся задом в стену. Торопливо перекрестился. Существо остановилось и, похоже, задумалось. Монах в хлеву пел псалом за псалмом, грозился именем Божьим.

Гавша вдруг, сам того не понимая, тихонько заскулил. Стал царапать ногтями деревянную стенку. Ему стало страшно тоскливо и одиноко, будто стоял на краю глубокого обрыва и ждал тычка в спину.

Серое существо ожило, задвигалось и убралось вон. Не через распахнутую дверь, а прямо сквозь стену.

Гавша нащупал рубаху и порты, очень медленно оделся. Руки дрожали, и ноги долго не попадали куда надо. Пояс не хотел застегиваться.

На всю жизнь после этого он возненавидел монахов…

…С рассветом Григорий на пару со смердьим холопом перевез мертвецов из лесу в село, к жилу посельского Прокши. Тиун долго не соглашался принимать убитых. Чужих заложных покойников, умерших плохой смертью, никому в селе не надобно было, хватало своих. Григорий с апостольской кротостью и великим терпением объяснял, что они не обратятся в упырей и не будут ни на кого нападать ночами. Прокша все равно не верил. Уложить трупы в холодную погребную клеть он позволил только после того, как монах пригрозил:

— Не стану искать головника! Собирайте серебро.

Умыв руки, помолившись и проглотив кусок хлеба, Григорий отправился в Киев. Феодосий ушел еще ночью, тихо, никого не обеспокоив, задав корма умирённым коровам и овцам. Скотина потянулась к еде, и никто больше не мучил ее. После полуночи, правда, по селу голышом бегала верезжащая девка, кричала, что видела упыря. Насилу ее угомонили, отвели в дом к отцу с матерью, а там уж девицу поучили уму-разуму.

До Киева Григорий в тот день не дошел. У самого плетня поскотины на краю села до него долетели брань и вопли. Во дворе местного знахаря набилась толпа смердов обоего пола. С крыльца силой стаскивали самого знахаря, нелюдимого мужика, жившего с немой женой. Григорий подошел ближе, послушал и заволновался. Сельские хотели устроить обряд испытания водой. Знахарю плевали в бороду, обвиняя в колдовстве.