Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 39 из 42

И делают.

Это должно было стать моей профессией. Приносить богатство и влияние одновременно. Но две вещи – одна случайная, другая продуманная – заставили меня сойти с уготованной стези.

Произошел несчастный случай. Меня угораздило поверить. Да, поверить искренне, а поскольку я был мальчиком усердным, то хотел нести эту веру перед собой, как пылающий факел. Хотел идти к бедным и неимущим и сообщать им Благую Весть.

Но они не хотели благих вестей; они хотели презервативов, и я считал, что они должны их иметь. Меня лишили духовного сана за то, что я потихоньку совал презервативы в раздаваемые мною бесплатные Библии. Это было в Бразилии.

А что было продумано?

Последний кастрат, певший в соборе Святого Петра, умер в 1924 году. Мой Кардинал знал его, любил, записывал его и хранил в своей частной коллекции зловещего вида восковые цилиндры, пропитанные страстью и утратой. Там была не только церковная музыка, но и опера, которую мой друг обожал, поэтому кастрат напел ему все великие арии, которые теперь исполняют женщины.

История кастратов довольно любопытна: греческая церковь использовала их с двенадцатого века, но в Сикстинской капелле они начали петь лишь с середины шестнадцатого. Конечно, проблема заключалась во Второзаконии и его ордонансах, запрещающих мужчинам с поврежденными яичками находиться в доме Господа. Но у Церкви была более практическая и насущная проблема, а именно – как создать хоры, если женщинам запрещено в них петь. Мальчишеские сопрано хороши, но их явно недостаточно. Хору потребна сила полностью развившегося мужского голоса. А у кастратов голоса очень сильные, резкие, звучные и высокие.

Официально кастраты считались жертвами прискорбных происшествий, наиболее излюбленное – укус свиньи, чье любопытное рыло и страшные зубы располагались как раз на такой высоте, чтобы сделать из свинопаса поп-звезду. На светской сцене и в оперных театрах кастраты наслаждались волшебной жизнью кумиров. Говоря строго, кастрация считалась преступлением, но всегда находилось множество семей, готовых продать два мешочка спермы на вес золота. Операцию нужно было сделать до того, как мальчик достигнет половой зрелости. Она не препятствовала эрекции.

В чем вся тонкость. Если Церковь оправдывает операцию, нарушается закон. Если же принимает на веру укус свиньи, пред взором Господа выставляется нечистота.

Тонкость. Поэтому о кастратах лучше не спрашивать. Что Церковь успешно и делала почти четыреста лет.

Сикст V, папский эквивалент питбуль-терьера шестнадцатого века, питал особую слабость к кастратам и успешно продвигал их, запретив женское пение не только в стенах церкви, но и на светской сцене. В 1588 году ни одна женщина не имела права выступать ни в одной роли ни на одной сцене Рима и Папской области. Правило действовало вплоть до Великой Французской революции. Естественным образом или с помощью ножа, но ряды кастратов вскоре сильно расширились. В то же время Папа Сикст решил, что кастраты не могут жениться, поскольку ни один не может произвести «истинное семя». Это знаменовало новый поворот дубинки католической морали с леденцом на кончике. Евнухам оставалось только обсасывать его. Мой друг Кардинал был гомосексуалистом, и я знал, что кастрат – его любовник. Разница в возрасте у них была очень велика; Кардинал (тогда священник) был молод, а кастрат бесконечно стар. Дело было не в количестве его лет, а в их качестве. Он был вещью антикварной. Человеком из того времени, когда время не считали. Не он ли бродит по комнате, шаркая красными с золотом шлепанцами?

Они стали любовниками в 1900 году, когда Кардинал был десятилетним мальчиком, и оставались ими двадцать четыре года. Когда кастрат умер, Кардинал посвятил себя благотворительности – до 1959 года, когда Кардиналу исполнилось семьдесят, а мне десять.

Он обедал с моими родителями. Меня чопорно и официально представили ему, а потом милостиво разрешили уйти к себе. У меня была игрушечная железная дорога, и я помню, как сидел, выключив свет, в овале рельсов и любовался растопленным котлом, приводившим в движение крошечный паровой двигатель. Должно быть, за этим занятием меня сморил сон, потому что когда я проснулся, было темно; с далекой Испанской лестницы доносился какой-то шум, но в нашем доме не раздавалось ни звука. Поезд стоял на месте, все еще под парами, я попытался встать – и тут увидел его лицо. Я испугался, но не заплакал. Он протянул мне руку; я взял ее, поднялся, подошел и сел на кровать. Вошла мать и велела мне поскорее лечь, чтобы Кардинал мог пожелать мне спокойной ночи и благословить. Зажгла ночник у окна и вышла.

Я разделся. Шорты, гольфы, вязаный жакет и плотная белая рубашка. Я сложил одежду на сандалии и стал рыться под подушкой, ища пижаму. Он протянул руку и погладил меня по плечу.

– Что, отец мой?

Он покачал головой, и по его жесту я понял, что вот так, как есть, нагишом, должен лечь навзничь, и светлые волосы упали мне на лицо. Он стоял надо мной в красной сутане с пелериной и длинными пальцами с кольцом на каждом изучал мое тело. Странно, какими жесткими казались эти пальцы на моей школярской коже. Достигнув моего пениса, он на мгновение задержался, потом взял его указательным и большим пальцем и довел меня до оргазма.

Я помню рубец его кольца.

Затем он бережно укрыл меня и сошел вниз.

Я слышал, как он сказал моей матери:

– Е un bravo ragazzo. L'ho benedetto [45].

Я раньше пел в церковном хоре. Вот он я – откинув голову, обнажив шею, возлюбленный Господа, поток хвалы. Я пел. Мой Кардинал следил за мной, его бледные руки стискивали перила.





Наша дружба поощрялась. Он водил меня в галереи, на концерты, в рестораны. По вечерам, в ранних сумерках снимал подсвечник и вел меня, трепещущего, в подвалы Ватикана, чтобы показать запретного Караваджо, потерянного Микеланджело, мощи средневековых мучеников, тела еретиков, замурованные в стену.

– Вот, – говорил он, – серебряный потир с Тайной Вечери Господа нашего.

– Вот, – говорил он, – Одр Святотатца. – То была деревянная дыба с лебедками на обоих концах, усыпанная по всей длине шипами. Кардинал говорил, что ею пользовалась испанская инквизиция.

– А вот… – говорил он. – Ты знаешь древнегреческий? – Я качал головой, и он смеялся. – Савонарола сжег эту книгу во дворе Медичи. Сначала, правда, с нее благоразумно сняли копию. За пределами этих склепов ее никто не видел.

Он перевернул тяжелую бурую страницу.

Он снова завернул хрупкие страницы в ткань и вернул необычно переплетенный том в свинцовый ящик. Я дрожал от холода.

– Изысканно, очень по-женски, но сильно, сильно… – Он обнял меня обеими руками, чтобы согреть. – Женщина-мальчик противоположного пола. Ты понимаешь?

– Нет, сир.

– Женщина-мальчик нашего пола. Так понятнее?

– Нет, сир.

Он вздохнул.

– Это долгая и благородная традиция. Даже облагораживающая. Разве кардинал Бор-гезе не держал своего миньона в Риме?

– Что, сир?

– Милый мальчик, ты еще не читал мемуары Казановы? В твоем возрасте я знал их, как свои четки. Вот. Точнее, копия, принадлежавшая одному джентльмену. Естественно, конфискованная нами…

Он засмеялся.

– Сюда. Иди сюда.

Я забрался к нему на колени. Мы сидели в сухой холодной камере, и он читал мне своим низким, звучным голосом, в котором не было ни единой трещинки. У него был голос молодого человека, полного радости и энергии. Если б я его слышал, но не видел, о годах его говорила бы лишь некая многозначительность, извлекавшая из каждого сказанного слова все его множество возможностей. Ему доставляла удовольствие свежесть, но он видел в ней начало куда более приятного разложения. Он благословлял новое вино, однако проводил ладонями по мехам с предвкушением знатного вельможи, держащего в руках новорожденную девочку, которой суждено стать его женой.

45

Милый мальчик. Я благословил его (um.).