Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 13 из 42

Изо рта моего – слова в погоне пенной. Слова, что произносятся прежде, чем их запишут. Слова, что наполняют воздух, именуют его. Беря имена из воздуха, я наношу их на бумагу. Аттас, Андромеда, Гиринно, Эранна, Мнасидика. Горящие и сожженные. Слова, что опаляли мой рот и приносили себя в жертву. Горящая книга, которой не погасить всем погребальным кострам Времени. Сапфо (лесбиянка, ок. 600 до Р. X., род занятий – поэт).

Долл Снирпис была женщиной и, как все остальные женщины, просеивала Время сквозь собственное тело. На ее коже всегда оставалась шелуха времени; с годами этот слой становился толще, прилипал крепче, и его нельзя было отскрести.

Ее груди, ее бедра были испещрены временем. От ее носа к уголкам рта спускались два русла, по которым время стекало, послушно подчиняясь силе тяготения – тяготения, которое Долл отрицала, улыбаясь Ньютону на улице.

Она ждала Руджеро. Время насмехалось над ней.

Руджеро ее не любил. Она смотрела в зеркало.

– Смола и Шлак, – говорила она себе. – Он – лишь порождение Смолы и Шлака.

– А ты? – спрашивало зеркало. – Что ты сама?

Но она не прислушивалась к уместным ответам учености и писания. Иначе пала бы духом, решив, что либо на ее долю выпало все зло, накопившееся в мире со времен Евы, либо благодаря ей. Часы били. Руджеро опаздывал. Часы били снова. Долл ответила зеркалу:

– Я женщина, которая ни в чем не кается. – Часы умолкли.

Она не жалела о прошлом, не жалела о возрасте. Не жалела о золоте, не жалела о том, как получила его. Не каялась в своем вожделении к молодым людям и презрении к старым. Не каялась в том, что она женщина.

Она красила волосы в цвет красного дерева, румянила щеки, покрывала губы кровавой помадой, раззадоривала их. Не сомневалась, что Время, Разрушитель, – мужчина. Она без трепета думала о его равнодушной косе, и мысли перескакивали на Руджеро, ее собственную юную былинку, зеленую, как трава. В траве-смолевке она им овладеет, опутает венками маргариток, исколет шипами дикой розы. Изваляет в калужницах, пока он не растечется под нею лужей. Тот день будет безоблачным, и если зазвонят колокола, она их не услышит. Она станет нежиться в сладости на лугу своей любви.

Руджеро нервничал. Он получил от Долл Снирпис записку с просьбой приехать к ней в апартаменты через час. Часы били. Как он может? Он ведь ученый. Он смотрел в зеркало на свое статное сильное тело. Часы пробили снова. Честно говоря, он совсем не похож на ученого. Он не сутул, не лохмат, ничем не пахнет, а одежда его – без заметных пятен. У него хорошее зрение и прекрасный характер. Его нос и уши чисты. Нет, никто не принял бы его за ученого.

– Но женщины, – говорил он, – женщины – яд и тлен. Женщины – красиво расписанная ширма вокруг сточной ямы. Женщины – приманка из преходящей плоти, натянутой на вечный каркас. Их срам – пища для червей. Нет греха, которого бы не знала женщина, нет добродетели, которой она не воспользовалась бы к собственной выгоде. Она искушает меня, как кормушка искушает голодную лошадь. Она выживает меня из Египта саранчой и медом. Ее рот – отверстая рана. Ее тело – язва.

Часы пробили снова, но Руджеро их уже не слышал. Наверное, он все-таки был ученым.

Нести белые розы – не красные.

Белая роза чистоты, белая роза желанья. Чистота желанья, давно уж не пламенного, не пылающего тела, но залитой бледностью кости.

Белизна кости просвечивала сквозь желанье. Перед любовью желанье бледнело. Любовь плоти и любовь духа в рискованном причастии у престола, у стола пресуществления, где все меняется, и окровавленные шипы становятся платиновой короной.

Коронуй меня. Ты коронуешь. Свиваешь черенки бутонов, бессвязных и обильных, в венок любви. Я обручена любовью. Я по горло в любви, любовь идет за мною по пятам, любовь – прохладная белая лента вокруг моей головы. И бусины крови – жемчуг на ней.

Эта любовь не дика и не свободна. Ты заботливо выращивала ее и приучала меня к ней. Я – роза, приколотая к скале, белая роза на камне, я – лепестки, рожденные дважды, белые острия любви. Я – белый кулак, что раскрывается под твоим солнцем, благоухает в твоем аромате, клонится под ножом и сносится летним теченьем, когда ты уходишь.

Срежь меня. Ты срезаешь. Косишь тяжелыми снопами, изобильными, изнемогающими, и вымачиваешь в потоке любви. Любовь захлестывает меня. Любовь у меня в грудях, в моем лоне, и лоно мое осыпано лепестками, белый улей любви. Белый мед в твоей ладони.





Кто кого зовет? Я называю тебя моей розой? Или ты называешь ею меня? Можно ли назвать любовью то, что прививает нас обоих на одном черенке? Любимец муз и Муза? Из тех двоих – таинственный третий, две души, одно слово… (tertium non datum) [18]. Слово не данное – сотворенное. Рожденное женщиной, Сапфо, 600 до Р. X. Розоносец и Роза.

В зале цвета морской волны, где краски плескались мелководьем о стены, она прижимала меня к камням, целовала меня. Ее рот был полон рыбок, и те вплывали в меня. Маленькие рыбки между языком и зубами, легкие всплески секса.

Соль была у нее на руках, эта соль разъедала мне раны, раны ожидания, раны боли. Раны алкали бальзама, но боялись его.

– Целуй меня, – говорила она. Я целовала. В губы, где было море, в рот, где ждал корабль, в рот флотилией времени, перескакивая с борта на борт, изо рта в рот, все губы, слившиеся в поцелуе от начала времен.

Я опускалась на колени в излучину ее живота, среди мускулов, и складывала руки в молитве. Я пела долгие хвалы ее лону. Ее пальцы кораллами вплетались в мои волосы. Люби меня, София, на узкой ленте белого песка, что отделяет нас от моря.

В темных местах, которым не нужно света, где свет был бы ложью, преувеличением, которое лучше понимать незримо, легче противостоять течению Времени. Тело старится, умирает, но дух свободен. Если тело принадлежит кому-то, дух ничей; его спектр не ограничен ни действием, ни желаньем. Его спектр не ограничен личностью.

Мне нужны темные места, чтобы избавиться от здравого смысла. Выйти за пределы самодовольного кольца электрического света, что делает вид, будто освещает мир.

«Ничего нет, кроме «здесь», – поет мир, пялясь на меня сквозь желтые глазницы розеток, – ничего нет, кроме «сейчас».

Я вызываю затхлый желтый свет на дуэль.

Сразись со мной. Сейчас же. Врукопашную – живое и мертвое. Ликующая плоть и гаечный ключ смертности. Один поворот по часовой стрелке – и ржавые болты запечатают крышку. Прах к праху, пыль к пыли, тиканье, тик-так и жуткие пальцы украдкой ползут по надменному эмалевому лицу.

Время и колокол. Склянки в окутавшем море тумане. Тревожный ночной набат; колокольный звон, пробуждающий по утрам. Свадебные колокола и похоронный звон. Колокол с черным языком и расколотый им день.

Под черный колокол свалены тела – целый штабель тел. Они падают в затылок друг другу – один за другим, падение, лязг, тишина.

Время и колокол. У меня на груди солнечные часы. Эта кираса – мое наследство. Солнце обходит диск по кругу и тащит меня за собой, чертит свой маршрут по моему телу, оставляя глубокие борозды, в которых собираются тени. Время проходит по мне, тени вытягиваются, циферблат темнеет.

Какое нынче время? Посмотри на мое тело, и поймешь. Сосчитай кольца, как на дереве. Сосчитай складки моего эпителия. Я – свой собственный могильный курган и погребальная яма древности.

Я – воительница. Я с гордостью ношу свою кирасу. Нагрудник из чеканного золота защищает мое сердце от любого разора, кроме порчи времени. Времени, моего старого врага, выстроившего свой мрачный замок из моих ребер. Время, которому я принадлежу, пишет на мне.

Что делать с пергаментом? Что делать с кровавыми чернилами? Что делать со строчками на моем теле?

Морщины вокруг моих глаз составляют терцину: три строчки наверху, три внизу. На моем подбородке – куплет, а на каждой груди – по сонету. Руки украшены вилланелями (спасибо, что пока еще нет следов верлибра).

18

Третьего не дано (лат.).