Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 1 из 4

АЛЕКСАНДРО БАРИККО

ЭММАУС

Посвящается Дарио Волътолини и Давиде Лонго

ПРОЛОГ

Красная «Альфа-Ромео Спайдер» развернулась и остановилась рядом с молодым человеком. Мужчина, сидевший за рулем, вел автомобиль очень спокойно; казалось, он никуда не спешит и ничто его не тревожит. На нем красовалась изящная шляпа, верх кабриолета был откинут. Затормозив, он с широкой улыбкой обратился к юноше:

— Ты виделАндре?

Так звали девушку.

Молодой человек не понял, он решил, что его собеседник хочет знать, видел ли он ее хоть раз в жизни — какое она чудо.

— Ты видел Андре?

У них как будто завязался мужской разговор.

И юноша ответил:

— Да.

— А где? — поинтересовался мужчина.

Он все так же широко улыбался, и юноша по-прежнему не понимал, что именно тот хочет узнать. Поэтому ответил:

— Да где только не видел.

Потом он решил, что нужно уточнить, и добавил:

— Издали.

Тогда собеседник кивнул, словно соглашаясь, понимающе. Продолжая улыбаться.

— Ну давай, держи хвост пистолетом, — сказал он. И поехал дальше, не переключая передачу. Словно ему вообще не требовалось ее переключать, никогда.

Красный «спайдер» преодолел еще четыре квартала, и там, на светофоре, бесполезном на ярком солнце, в него врезался на бешеной скорости какой-то фургончик и опрокинул его.

Тем мужчиной был отец Андре.

А юношей — я.

Все это случилось много лет назад.

ЭММАУС

Безгранична была его любовь, И столь же безгранично — страдание.

Нам по шестнадцать-семнадцать лет, и прошлого мы почти не помним; сами о том не догадываясь, мы не представляем себя в каком-то ином возрасте. Все мы — слишком «нормальные», другими мы и быть не можем: это у нас в крови и передается по наследству. На протяжении нескольких поколений наши семьи шлифовали свою жизнь, стремясь лишить ее каких-либо отличительных черт — таких, что бросались бы в глаза посторонним. Со временем они добились определенной сноровки в этом деле, овладели искусством быть невидимками: твердая рука, наметанный глаз — опытные мастера. В нашем мире гасят свет, выходя из комнаты, а кресла в гостиной накрывают целлофаном. На лифтах иногда устанавливают особое устройство: брошенная в щелочку монетка дает право подняться наверх. Вниз позволено ехать бесплатно, впрочем, это уже несущественно. Яичные белки сливают в стаканчик и хранят в холодильнике; в ресторан ходят редко — только по воскресеньям. На балконах безмолвные корявые растения, никогда не дающие плодов, защищены от уличной пыли зелеными маркизами. Яркий свет раздражает. Как ни странно, мы благословляем туман, вот так и живем — если это можно назвать жизнью.

Тем не менее мы счастливы, или, по крайней мере, верим, что счастливы.

В придачу к нашей нормальности мы, бесспорно, католики — верующие католики. На самом деле, мы так страстно опровергаем теорию естественного происхождения человека, что в этом есть некая ненормальность, однако нам все это кажется само собой разумеющимся и правильным. Мы веруем — и никакого иного пути не видим. Мы веруем яростно, истово, наша вера не дарит мир душе, а будит пылкие, необузданные страсти, она для нас словно физическая потребность, насущная необходимость. Недалек тот день, когда все это превратится в безумие, и тучи на горизонте уже сгущаются. Однако отцы и матери не чувствуют приближения бури; напротив, им кажется, что мы легко и естественно перенимаем семейные традиции, — поэтому они позволяют нам делать то, что нам заблагорассудится. В свободное время мы ходим менять белье больным, утопающим в собственном дерьме, но никому не приходит в голову, что на самом деле это форма безумия. Любовь к бедности, гордость жалкими обносками. Молитвы. Не отпускающее ни на минуту чувство вины. Мы ущербны, но никто не желает этого замечать. Мы верим в Господа и Евангелие.

Так что наш мир имеет четкие физические границы, впрочем, духовные тоже — они укладываются в рамки литургии. В этом для нас заключена бесконечность.

А там, вдали, за пределами нашей обыденности, в гиперпространстве, о котором мы почти ничего не знаем, существуют другие люди, на горизонте маячат другие фигуры. А еще бросается в глаза, что они не верят — видимо, не верят ни во что. Они небрежно обращаются с деньгами, и все их вещи, их поступки излучают свет. Может, они попросту богаты, а мы смотрим на них снизу вверх, как буржуа, не сумевшие подняться повыше, и это взгляд из сумерек. Не знаю. Но мы ясно видим, что в них, и в отцах и в детях, химия жизни проявляется не в точных формулах, а в причудливых узорах, словно забыв о своей обязанности регулировать природу и захмелев от свободы. Так что они непонятны нам — как письмена, ключ к расшифровке которых утрачен. У них нет морали, благоразумия, совести — и они такие уже давным-давно. По всей видимости, они владеют несметными сокровищами, поскольку тратят свои богатства без счета — деньги, знания, опыт. Они сеют добро и зло, не делая между ними различия. И сжигают память, а по золе читают свое будущее.

Они идут вперед величаво и безнаказанно.

Держась от них на расстоянии, мы позволяем им попадать в наше поле зрения и иногда — в наши мысли. Случается также, что течение жизни внезапно сталкивает нас, мы соприкасаемся с ними, и это на краткие мгновения сглаживает очевидную разницу между нами. Общаются, как правило, родители, и лишь изредка — кто-либо из нас: недолгая дружба, девушка. Тогда мы получаем возможность разглядеть их вблизи. А когда приходится возвращаться в свой мир — нас не то чтоб прогоняли, просто отправляли в отставку, — в памяти остается несколько страниц, написанных на их языке. Остается в памяти и плотный, округлый звук струн ракетки, когда их отцы, играя в теннис, бьют по мячу. И просторные дома, у моря или в горах, о которых владельцы как будто частенько забывают, с легкостью отдавая ключи детям, дома, где на столиках стоят стаканы с остатками спиртного, в углах комнат красуются античные скульптуры, как в музее, а из шкафов торчат лакированные туфли. Черные простыни. Потемневшие фотографии. Когда мы делаем уроки вместе с ними — у них дома, — беспрестанно звонит телефон, и мы видим их матерей: они часто за что-то извиняются, но всегда со смешком, с какой-то незнакомой нам интонацией. А потом они подходят и проводят рукой по нашим волосам и говорят что-то, как девчонки, прижимаясь грудью к нашему плечу. Еще у них есть прислуга, а к распорядку дня они относятся легкомысленно, как будто составляя его на ходу, — кажется, они не верят в спасительную силу привычек. Кажется, они не верят ни во что.

Это целый мир, и Андре родом из этого мира. Изредка она появляется то здесь, то там, участвуя в событиях, которые не имеют к нам никакого отношения. Она наша ровесница, но большую часть времени проводит в обществе тех, кто постарше, и это окончательно делает ее чужой, неуловимой. Мы видим ее, однако трудно сказать, замечает ли она нас. Вероятно, она даже не знает наших имен. Ее зовут Андреа — в наших семьях принято считать, что это мужское имя, а в ее мире — нет: там существует привилегия даже на имена. Но и на этом они не остановились: ее называют Андре, с ударением на «А», и такого имени нет больше ни у кого на свете. Всегда и для всех она была Андре. Разумеется, она очень красива: почти все их девушки прекрасны, но она особенно хороша, причем будто не желая того. В ней есть нечто мужское. Некая жесткость. Нам так проще, ведь мы католики, для нас красота — понятие духовное, не имеющее отношения к внешности, линия ягодиц ничего не значит, идеальный изгиб тонкой лодыжки не должен нас волновать: женское тело для нас — под запретом. В сущности, все сведения о нашей неизбежной гетеросексуальности мы почерпнули, заглянув в темные глаза своего закадычного друга или услышав рассказ товарища, которому мы всегда завидовали. Иногда источником знания становилась наша собственная кожа: по ней, под футболкой, ни с того ни с сего начинали бегать мурашки. Ко всему прочему, как-то само собой получается, что девушки, в которых есть нечто мужское, привлекают нас более других. Андре в этом смысле просто идеальна. У нее длинные волосы, но она их почти не расчесывает и никогда не укладывает, носит дикую гриву, как у американских индейцев. Самое чудесное — это ее лицо: цвет глаз, острые скулы, рот. На остальное как будто и смотреть незачем: ее тело — лишь способ существования, опора, средство передвижения, продолжение лица. Ни один из нас ни разу не задавался вопросом о том, что у нее под свитером: нам незачем это знать, и мы этому рады. Достаточно слушать ее негромкую речь, любоваться ее движениями, исполненными изящества и природной мягкой грации: они — продолжение ее красоты. В нашем возрасте никто не умеет управлять своим телом: мы ходим неуклюже, как цыплята, говорим чужим голосом, а она — словно из древнего мира, она столько всего знает, во всех тонкостях, интуитивно. У других девушек встречаются похожие движения и интонации, но большинству из них далеко до нее, потому что им приходится учиться тому, что ей дано от природы, — изяществу. В одежде, в поведении — во всем, каждое мгновение.