Страница 38 из 47
Как бы то ни было, Титина была в опале. Мы потеряли ее из виду, и лишь из окна, с высоты балкона можно было порой убедиться в ее существовании.
Однажды я встретил Титину на улице. Вышел из бакалеи — и вдруг навстречу она.
— Так грустно, Дионис. Я любила тебя. Я все время о тебе думала.
Что тут со мною стало! Я почувствовал дрожь, мурашки по коже, я уж не говорю страх. Не выпуская из рук кулек с рафинадом, за которым послала меня кирия Смарагда, я бросился наутек, опрометью, без оглядки и так с кульком и ворвался в гостиную.
Но лицо Титины преследовало меня неотступно. Оно было всюду, всюду! Ужасающе длинное, бледное, оно маячило в окнах, всплывало в сумерках и особенно в те часы, когда с пальм сыпались финики и на улице сонно ревел проходивший мимо верблюд.
Потом события так завертелись, что, право, не помню теперь, когда Ставриди уехали. Мы тоже собирались в дорогу. Однажды вечером, приподняв голову от счетов и бумаг, тетя Урания неожиданно объявила, что пора серьезно подумать о нашем образовании. Фройляйн Хофман заплакала. Мы пошли собирать вещи.
И все же я улучил минуту, спросил:
— Ставриди уехали? Что-то ставни у них на окнах.
— Вполне возможно, — сказала тетя Урания, а тетя Талия тут же заметила, что Ставриди еще ни разу не засиживались на одном месте.
Так или иначе, нам было не до Ставриди. Все завертелось. События сменялись событиями, лица — лицами. А главное, мы поселились в Афинах. Глотая молочно-белый, сухой и безжалостный воздух улиц, я скоро понял, что я собой представляю. Да, добросовестный, честный, но робок, и если и крепок, то крепок задним умом. Время неумолимо бежало, губы покрывались пушком. Нам было уже неловко ходить в неприглядных туниках, которые из экономии, пытаясь тем самым охладить наше тщеславие, нас заставляла надевать тетя Урания.
Большинство моих сверстников уже думали о веселых домах. Некоторые там бывали: им помогали усы. А я — я бродил по улицам, бродил как во сне, как потерянный. Однажды я написал мелком на стене крупными буквами:
Я ЛЮБЛЮ, ЛЮБЛЮ, ЛЮБЛЮ
И побрел домой. И лег на пустую постель. И слушал ночную тьму. Но в ночи было пусто, и глухо, и безответно.
А потом наступили времена Катастрофы. Узнав о ней, мы немедля переселились в пригород. Нужно срочно собрать средства и помочь этим бедным беженцам, говорила тетя Урания. Действительно, из Анатолии нахлынули беженцы. Их становилось все больше и больше. Теперь уже прямо на полу, на кафеле, спали вповалку; в комнате для прислуги спали тетя Елена и дядя Константин, а молодых горничных больше не было: они были уволены. «Несите, несите всё», — трубным голосом взывала тетя Урания, стоя посредине комнаты с охапкой всевозможного старья, туник, платьев. У маленькой Мирто брызнули слезы. Она взяла молоток, разбила копилку и стала тайком покупать мороженое.
Чего только не было в эту смутную пору! Всюду чувствовались перемены. Мой брат Алеко, простившись с мечтами о звездной карьере, уехал в Каир и стал коммерсантом. Сестра Фроссо больше уже не влюблялась. Она вернулась в Александрию попытать семейного счастья и все никак не могла сделать выбор. От нее то и дело приходили письма, от которых мне делалось грустно, и я с тоской вспоминал наш тенистый сад и далекие мокрые фикусы. Однажды я написал стихотворение, но показывать его никому не стал, а листок разорвал в клочья. Дома было временами тоскливо, и тогда Агни садилась за фортепьяно, ударяла обеими руками по клавишам, начинала петь Un baiser, un baiser, pas sur la bouche… [28], a в это время тетушки разъезжали с визитами.
Наконец, было вынесено решение — этим у нас занималась исключительно тетя Урания: Дионис, хотя и не простой, но все же хороший, надежный мальчик, должен немедленно бросить школу и поступить в Банк. К дяде Стефо. Так будет разумнее и экономнее, поскольку можно будет помогать бедным беженцам, несчастным жертвам турецкого произвола. Это решение поначалу обрадовало меня, но радость была недолгой. Вскоре я уже писал адреса на каких-то пакетах, конвертах, кругом пылились гроссбухи и папки, а дядя Стефо порой вызывал меня к себе в кабинет и трепал за ухо, потому что ему казалось на редкость забавным, что я теперь служу у него в Банке, и ему нравилось меня немножко помучить.
Так обстояли дела.
Вновь пришло лето, полетели пушинки, пылинки — вечное белое, млеющее афинское лето. Пыля тяжелыми башмаками, я шел по улице Стадиу — понуро, в который раз. Отпуск я хотел провести в Пелионе [29], но тетя Урания распорядилась иначе. Неужели совести у тебя хватит уехать! Посмотри, как живут беженцы! Они спят на матрасах в передней! Пришлось остаться, и все это было невыносимо. Еще не было и полудня, а пекло так сильно, что одежда моя вся взмокла, прилипла к телу.
И вдруг я услыхал голос:
— Дионис! Это ты, Дионис?..
Молодая женщина. Или нет — юное, ослепительное создание. Выпорхнула из-за мраморного столика в кафе под открытым небом.
— О, простите, я, кажется, обозналась. Я думала, вы мой знакомый… Дионис Папапанделидис.
Какой же глупый, должно быть, был у меня в ту минуту вид! Передо мной почти дама — молодая, холодная, ослепительная. А я молчу, и обоим неловко. Слегка закусила губы в помаде, проверила, верно, нет ли пятен мороженого. Смотрю на абрис лица и вдруг узнаю… Неужели? Там — в глубине, далеко — знакомое бледное продолговатое личико, Александрия… Титина?!
Должно быть, я так удивился — с таким выражением! — что сразу — улыбка, восторг, крики, смех. Она обнимала меня, целовала в нос, в губы — в жалкий, цыплячий пушок злосчастных усов. Средь бела дня! На улице Стадиу! Никогда я еще не чувствовал себя так глупо.
— Пойдем, — наконец сказала Титина. — Надо съесть мороженое. Я уже съела несколько штук. Давай еще. Тут у Янаки оно чудо.
Я сел за столик рядом с Титиной, но, видимо, нервничал: денег у меня было мало, и я боялся, как бы мне не пришлось расплачиваться и за те «несколько штук». Титина тотчас же меня поняла и сказала:
— Дионис, милый, я угощаю.
И все это так обрадованно, так просто, ласково. Но самое удивительное было другое: пока Титина, раскрыв сумочку, вытаскивала по очереди сигарету, изящную, маленькую английскую зажигалку, и щелкала, и прикуривала, и ворох кредиток — какой-то немыслимый шар — летел ненароком на мраморный столик, я превратился в полнейшего идиота, в какой-то комок плоти, в нелепое и неуклюжее существо, которым когда-то была Титина.
— Ну расскажи что-нибудь. Как ты живешь, рассказывай, — сказала она, поднесла сигарету к губам — губы у нее были полные, — просто и ловко затянулась дымом.
А я — мне нечего было рассказывать.
— Расскажи лучше, как ты. Ты живешь в Афинах?
— О, нет, — мотнула она головой. — Никогда!
Она была как богиня, но шлем ее был открыт [30]— одни только волосы, иссиня-черные, играющие на солнце.
— Я здесь проездом, — пояснила она. — Это Жан-Луи. Он такой добрый, щедрый.
— Жан-Луи?
— Это мой друг, — вновь пояснила Титина, и губы ее приняли выражение, которое тетушки, будь они здесь, наверняка сочли бы вульгарным.
— А что он, этот твой друг, молодой, старый?
— Так. Средний.
— А мама знает?
— О, мама! Мама так довольна, что все так хорошо устроилось. У нее тоже своя квартира. Знаешь, если уж жить, так жить, — жить, понимаешь. Она так решила.
— А отец?
— Папа само собой, на него всегда можно положиться, — сказала Титина и глубоко вздохнула.
А я — я смотрел на нее и чувствовал отчаянную, наполняющую душу муку. Рядом со мною сидела Титина, такая добрая, близкая, такая открытая, такая мудрая. Я чувствовал, что одежда, приставшая к телу, душит меня.
А Титина все говорила без умолку, и легкие браслеты на ее запястьях в это время дрожали, звенели, звали. И все время глаза ее смотрели то так, то так: то восхищенно, то вскользь, холодно-небрежно. Глаза у нее каким-то особенным образом щурились. Кто знает, быть может, от блеска солнца.
28
Поцелуй, поцелуй, но не в губы… (франц.).
29
Горное селение на полуострове Магнесия, Фесалия, ныне Петрас.
30
Намек на Афину-Палладу — богиню-девственницу, почитавшуюся как богиня войны и победы, мудрости, знаний, искусств, ремесел.