Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 30 из 47



— Честные ли? — переспросил ее муж.

На такой вопрос трудно ответить.

— Да, — сказала она. — То кольцо, которое Дэйзи…

Обвинять рискованно. Когда она наберется храбрости, то пойдет в заколоченный дом. От одной этой мысли у нее сдавило грудь. Она войдет в комнаты и пошарит в дальних уголках комода, вдруг там комочек папиросной бумаги. Но заколоченные дома умерших пугали миссис Хогбен, в этом нельзя не признаться. Спертый воздух, свет, пробивающийся сквозь шторы сурового полотна. Точно воровать пришла, хотя этого и в уме не было.

А тут еще эти Уэлли догнали их.

Они катили и катили по шоссе, пикап и «холден», почти впритирку друг к другу.

— У кого никогда не бывает мигрени, — воскликнула миссис Хогбен, отворачиваясь от пикапа, — тот даже не представляет себе, что это такое.

Ее муж слышал это не в первый раз.

— Странно, что мигрени тебя все еще мучают, — сказал он. — Говорят, в известном возрасте это проходит.

Хотя они не намерены обгонять машину Уэлли, он сделает все, чтобы избавиться от такого соседства. Уолт Уэлли сидел за рулем согнувшись, но не настолько, чтобы не было видно волос, выбивающихся из-под расстегнутой на груди рубашки. Жена похлопывала его по плечу. Они пели песню на свои собственные слова. А десны у нее слюнявые.

И они катили и катили по шоссе.

— Меня сейчас стошнит, Лесли. — Миссис Хогбен проглотила слюну и полезла в сумочку за непарадным носовым платком.

Близнецы хохотали сквозь свои светлые лохмы.

Сидя в кузове грузовика, этот хмурый Лам смотрел в другую сторону. Мег Хогбен вперила взгляд куда-то далеко-далеко. Если промелькнула между ними хоть тень взаимного узнавания, ветер сразу сдул ее с их лиц. Мег и Ламми сидели каждый на своем месте, обняв свои острые, но такие уютные колени. Подбородки у них были опущены низко — ниже некуда. И глаза тоже смотрели вниз, точно они довольно всего нагляделись за один день и оба лелеяли то, что узнали.

Теплая сердцевинка обретенной уверенности друг в друге успокаивалась и затихала по мере того, как все увеличивающаяся скорость заставляла ветер перебирать телефонные провода, бегущие мимо изгороди, и приминала головки серой травы, но они поднимались, все поднимались и поднимались.

Только оказавшись в Женеве второй раз, Маллиакас решил воспользоваться рекомендательным письмом. Он приехал по делам недвижимости, принадлежавшей его тетке, богатой александрийке, которая после смерти мужа переехала в Лозанну, где и провела остаток своих дней. Во время первой поездки Маллиакас был уверен, что встреча с Филиппидесом не сулит ему ничего интересного, и даже сейчас, слыша, как письмо с шелестом упало на дно почтового ящика, не мог понять, с какой это стати он вдруг решил воспользоваться письмом, которое Эллисон — пожилой англичанин, знавший Филиппидеса еще по Леванту, — чуть не силой всучил ему. Прошло несколько дней, и у Маллиакаса уже зародилась надежда, что его опрометчивый поступок останется без последствий, но тут как раз от Филиппидеса пришел ответ: четким, каллиграфическим почерком он писал, что готов принять знакомого своего друга. Это была короткая сухая записка, но за ней стояла неизбежность. Маллиакас содрогнулся при мысли об этом и все же за день до отъезда отправился в Колоньи.

Кто знает, что в конце концов заставило его поехать: то ли меланхолия, то ли дремотная пышность швейцарской природы, то ли пестрые толпы местных женщин. Холостяк сорока с небольшим лет, Маллиакас обычно действовал под влиянием настроения и своей печени. Он не был достаточно богат — ни материально, ни духовно, — чтобы совершить нечто из ряда вон выходящее, вместе с тем он был слишком богат, чтобы произвести на свет шедевр, которого от него когда-то ждали. Но он продолжал попытки. И часто, полон решимости оправдать чьи-то надежды, брался за перо и терзал бумагу. У него получались лишь незаконченные фрагменты, что, впрочем, не мешало Маллиакасу получать от них удовольствие. Но больше всего он любил сидеть поутру на балконе лучшего отеля, который только мог себе позволить, за чашкой кофе и перебирать komboloi [15], доставшиеся ему в наследство от одного родственника. Маленькое удовольствие все равно удовольствие, и в такие минуты он садился поудобнее и поглядывал из-под темных век на площадь, где под платанами мелькали то чья-то прядь волос, то чей-то задик. Маллиакас иногда вздыхал при этом, потому что, хотя у него было много любовниц и все они были хороши по-своему, ни одна не воплощала собой тот образ неувядаемого очарования, который все еще жил в его воображении.

Воображение — превыше всего он ценил в себе эту способность, но не умел раскрыть ее в полной мере, и друзья лишь смутно догадывались о ней. По дороге в Колоньи на встречу с Филиппидесом Маллиакас играл этим своим тайным сокровищем. Трясясь в автобусе среди пышущих здоровьем пассажиров, он с сожалением заметил, что каждый швейцарец, похоже, достиг душевного равновесия, тогда как он — грек — мог противопоставить этому лишь свою скрытую от посторонних глаз духовную жизнь и некоторую мягкую утонченность. Досада отозвалась горечью во рту, когда он, коснувшись рукой подбородка, обнаружил, что забыл побриться. Должно быть, подбородок у него совсем черный.



К тому времени как его высадили на нужной улице, Маллиакас был уже на пределе,как когда-то говорила его английская гувернантка. Вспомнив, что Эллисон называл Филиппидеса не только крепким восьмидесятилетним стариком,но и благородным старым джентльменом,он вновь поддался тяжким сомнениям и замедлил шаг. Утром прошел дождь, и лужи на дороге еще не высохли. Над зелеными верхушками деревьев по-летнему кучно висели облака. Маллиакас чихнул. Пути назад не было. Его итальянские туфли забрызгались грязью, пока он шел к дому, где жил Филиппидес — все еще, как видно, в достатке, хотя Эллисон и говорил, что дела старика пошатнулись.

Подъезд этого большого, но скромного на вид дома был выдержан в разумных пропорциях швейцарской архитектуры; в дверях появилась типично швейцарская горничная и сообщила гостю, что мадам Филиппидес позвали к больному. Но можно повидать господина: он в маленькой беседке в конце аллеи. И она тут же повела его по гравиевой дорожке, приветливо болтая о погоде. Маллиакас с довольно угрюмым видом изучал фигуру девушки со спины.

Подойдя к беседке, горничная заговорила громче.

— К вам джентльмен из Греции, которого вы ждали, господин Филиппидес, — почти прокричала она.

В решетчатой беседке из тонких белых дощечек, отодравшихся в нескольких местах, сидел высохший, но очень бодрый старичок.

— Да, — сказал он по-английски, тихим, но уверенным голосом, как говорят глухие, — мы получили вашу записку. А еще, несколько лет назад, письмо от Тилотсона: он предупредил, что вы можете приехать. Эллисон — он вам непременно расскажет — был моим другом во время событий в Смирне [16], даже еще раньше, в Коньи. Я несколько лет прожил в Коньи. Меня послал туда кузен, совершенно запутав дела коврово-ткацкого концерна. За три года я увеличил число станков с тридцати трех до трехсот двадцати.

От столь приятных воспоминаний мистер Филиппидес рассмеялся, а гость растерялся, не зная, что делать.

— Чаю хотите? — спросил Филиппидес.

Маллиакас не любил этот напиток, но принял предложение, чтобы чем-то заняться.

— Женевьева, чайник! Тилотсон, бывало, выпивал целый чайник. Да, целый чайник. Когда-то…

Девушка уже спустилась по ступенькам.

— Ах, но вы же не англичанин, — вспомнил Филиппидес и тотчас перешел на греческий.

Он выглядел необычайно бодрым, сидя за садовым столиком: на голове спортивная шапочка, на плечи накинут плед, а сизые костлявые пальцы, словно птичьи лапки, высовывались из коричневых вязаных митенок. Перед ним на оловянном подносике для писем стоял стакан с остатками чая.

15

Четки (греч.).

16

Город на Ионическом побережье Малой Азии, считавшийся по одной из версий родиной Гомера.