Страница 7 из 11
– Вы пишете с душой, и порой неплохо. Только вы пишете о вещах, которых не знаете, и это видно, а Колю пишет о том, что знает, и потому у него выходит хорошо.
Однажды утром отец разбудил меня ни свет ни заря. Это было необычайно, тем более, что вечером он вернулся поздно, а в подобных случаях он не любил вставать рано.
– Вчера вечером ко мне заходил один человек, с которым я в молодости водил знакомство. Он работает в управлении общественной безопасности. Так вот он сообщил, что ваша компания у них на примете. «Твой сын, сказал он, водится с одной группой людей, среди которых и сын Йонко Вапцарова. Мы следим за ними, а когда поймаем, сам господь бог не сможет им помочь».
Отец замолчал и посмотрел на меня тяжелым взглядом, но я молча отвел глаза, ожидая обычной родительской нотации. Вместо этого Старик, поплотнее завернулся в байковый халат, будто вдруг на него пахнуло холодом, и добавил:
– Ты постарайся сегодня же предупредить Колю.
После долгих поисков я лишь к обеду нашел Вапцарова, но, как и предполагал, предупреждение не дало никакого результата. Колю только грустно усмехнулся и сказал:
– Знаю. Я ведь их постоянно чувствую у себя за спиной.
Потом махнул рукой, дескать «давай поговорим о другом».
Несколько месяцев спустя снова ранним утром в дверь настойчиво позвонили. На пороге стоял один знакомый из Македонского кружка.
– Вчера расстреляли Вапцарова, – сказал он полушепотом. – Давай размножим на пишущей машинке ли вещи. Это его предсмертные стихи.
Пока мы стучали на машинке, отец заглянул в комнату, обеспокоенный ранним оживлением в доме.
– Что случилось?
– Расстреляли Вапцарова.
Старик хотел было что-то сказать, но смолчал. Только стиснул зубы, на мгновение закрыл глаза и потом ушел к себе.
Потом уже, наверное в сорок третьем году, ко мне домой заявился как-то один молодой человек в немецком мундире. Присмотревшись, я узнал в нем одного софийского бродягу, которого называли Русским – по его происхождению. В прошлом он бывал в нашей школьной компании. Не дожидаясь приглашения, Русский вошел. Пыжась, явно в расчете произвести впечатление своим новым мундиром, он сообщил, что зачислен в армию Власова.
– Ты же вроде бы относил себя к левым? – спросил я.
– Да ни к кому я себя уже не отношу. Одевают, платят, какого рожна больше?
Можно было бы прогнать его, но в те времена это могло бы повлечь за собой лишние неприятности. Поэтому я предпочел прогнать его так, как отец выставлял из дома нахалов – молчанием. Русский предложил мне сигарету, но я отказался. Он покрутился, еще раз выложил мне свое алиби – «одевают, платят, какого рожна больше?» и в конце концов испарился.
– Что это за немецкий солдат? – спросил Старик, когда новоиспеченный власовец ушел.
Я объяснил.
– Не хочу, чтобы у нас в доме бывали немецкие солдаты, – резко сказал отец. – Не забывай, что в этой комнате сидел Вапцаров.
Все эти эпизоды, которые я привожу, могут показаться не имеющими никакой связи, но в моей памяти все это различные проявления одного и того же человеческого характера, различные формы воздействия, которое этот характер оказывал на меня. Это были уроки поведения и мировосприятия, которые Старик преподносил мне в своей обычной манере – без долгих объяснений и нравоучений, а просто и внушительно, порой беглым намеком, а иногда с коротким и безжалостным приговором.
Помню один из последних уроков, которые он преподнес мне в то тяжелое и душное военное время. С присущей молодости самоуверенностью я начал «Историю современного искусства», которой не было конца-краю и которую я забросил где-то на трехсотой странице, потому что не было никаких видов на ее издание. Примерно к тому же времени относятся и наброски «Путешествия в будний день». Забросил я и начатые переводы из Маяковского, так как мечтать об издании подобных переводов в те времена мог только сумасшедший. На моем письменном столе валялись рукописи, покрытые слоем пыли, в комнате было разбросано и настолько запущено, что она казалась необитаемой. Она и в самом деле стала почти необитаемой, если исключить те несколько часов, которые я проводил здесь по ночам, потому что дни напролет просиживал в кофейнях и кабаках, убивая время разговорами.
– Уже несколько месяцев ты не бываешь дома, – сказал мне однажды Старик. – Посмотри, в каком беспорядке ты живешь.
И он показал на беспорядок в комнате.
Я молчал, понуро ожидая, пока пройдет гроза.
– И беспорядок не только в комнате, – продолжал отец, – а во всей твоей жизни. Эта комната – точная копия твоего внутреннего мира. У тебя даже желание писать поросло бурьяном.
– А что писать? Сам видишь, что всё останавливают!
– Останавливают не только твои работы, – возразил Старик. – Знаешь, что останавливают и мои книги, и многих других людей. Однако это не повод для того, чтобы бездельничать целыми днями.
– А какая польза работать напрасно?
– Работа никогда не бывает напрасной. Она подтягивает человека, сохраняет его ум бодрым и ясным. Леность разлагает ум. Леность – это вид медленного самоубийства. Люди, которые занимаются одними пустыми разговорами, только напускают на себя умный вид. В лучшем случае они когда-то были умными. Самый верный признак того, что они перестали быть умными, – именно их пустая болтовня.
Он ничего не сказал больше, однако, собравшись было уходить, я снял пиджак и принялся за уборку. Разобрал рукописи на столе и занялся «Путешествием». Отец обладал даром внушать добрые мысли, умел заставить устыдиться самого себя и, если ты затонул в болоте, протянуть руку, но без тени милосердия или высокомерия, а так естественно, будто здороваясь.
На следующий день Старик снова появился у меня и, словно не замечая перемены в обстановке, протянул мне знакомый том. Это был «Крик о правде».
– Издатель хочет снова послать рукопись на цензуру. Думает, что на этот раз сумеет протолкнуть. Только, как ты знаешь, я перевел стихи в прозе, а он настаивает на стихотворной форме. Заплатит по самому высокому тарифу. Так что, если хочешь, берись…
Разумеется, я взялся. Да и как было не ухватиться за такую работу в это время безденежья и безработицы. Отец взял взаймы у Стояна Атанасова под всю сумму гонорара и выплачивал мне частями за перевод каждых двухсот строф. Потом уже я случайно узнал от самого издателя, что он никогда и не думал делать повторных шагов, добиваться публикации, и не выплачивал никакого гонорара за эту подозрительную книгу.
Он был беллетристом и поэтом, графиком и декоратором, историком искусства и теоретиком стилей, исследователем фольклора и философом, популяризатором науки и литературы, лектором и переводчиком. Но при всей широте своей деятельности и во всей своей деятельности он был упорным и неутомимым искателем истины. Формула «искусство для искусства» была органически чужда ему даже в те ранние годы, когда, поддавшись литературной моде, он ее исповедовал. Потому что даже в те ранние годы искусство для Старика было лишь средством достижения истины и передачи ее другим. И если в некоторых его книгах заложены идеалистические взгляды, то это произошло не из желания сеять заблуждение, а потому, что по стечению жизненных обстоятельств он был вынужден начать поиски истины со слишком отдаленной точки. И если в поисках истины он не раз ошибался, то его несомненной заслугой было то, что он умел осознавать свои ошибки и имел смелость отрекаться от того, что оказывалось ошибочным.
Возможно, он шел бы к цели быстрее и его творческие находки были значительнее, если бы он с самого начала взял правильное направление. Но так уж случилось в жизни, что когда он получил начальное образование, дед мой сказал: «Сынок, теперь позаботься о себе сам». Единственным выходом из положения, который он смог найти, оказалась Духовная семинария. Возможно, путь к истине был бы для него легче, если бы он ограничился какой-нибудь одной областью. Но его снедало лихорадочное желание везде заглянуть, а заглянув, непременно все познать. И в этом его стремлении к всеохватности, проникновению до самой сути вещей было нечто трогательное, зародыш какой-то драмы.