Страница 32 из 33
На окраине резня началась раньше, чем в городе…
Нахман и Натан, окруженные Мейтой и Фейгой, все еще не верили… Ворота дома были заперты, мужчины ходили по двору, и хотя они были бледны и нахмурены, а женщины ломали руки и причитали, все еще почему-то казалось, что гроза минует их. Старуха Сима и Чарна спрятались под кроватями, Мехеле держался подле матери, а Блюмочка, стоявшая у окна, каждый раз спрашивала:
— Что это за крики, мать Чарна, почему во дворе плачут?
И Чарна отвечала:
— Это оттого, Блюмочка, что город горит… молчи…
— Я боюсь, Нахман, — раздавался голос Мейты, — бежим отсюда.
— Во дворе много мужчин, — упорствовал Нахман…
С момента погрома он как бы потерялся. Он отвечал невпопад, о чем-то думал, без устали шагал по комнате, — но в душе его росла великая печаль. Было так, будто то огромное, что зажглось внутри его и ослепило, вдруг начало гаснуть, разрушаться, и оттого, что оно напрасно зажглось, поманило и теперь погасло, — потерялась охота к жизни. Погром? Разве могла удержаться почва под ногами? Где была высокая мечта Давида о грядущем равенстве народов? Где правда, еще вчера осязательная? Где вера, что евреи и христиане — братья? Одной жизни, одного страдания рабов все-таки что-то огромное разделяло, и случилось лишь, что более сильные… И каждый раз, когда мука душевного крушения одолевала его, он подбегал к Мейте и лихорадочно спрашивал:
— Ты еще веришь, Мейта, — может быть, ты хоть веришь?
А Мейта, замученная, испуганно отвечала вопросом:
— За что нас бьют, Нахман?
Только Натан оставался спокойным… Он не молил, не спрашивал, и в каждом взгляде, бросаемом Фейге, по-прежнему лежала сила его убежденности.
— Ты не боишься, Фейга, — говорил он, не выпуская ее руки, — скажи, что не боишься…
Но на второй день началось… Часов в десять утра раздались первые удары в ворота.
— Они здесь, — крикнул кто-то не своим голосом…
Послышались вопли. Вдруг ворота сорвались, с грохотом повалились на землю, и толпа человек в сорок с криком: бей жида! — ворвалась во двор. Предводительствовал плотник, сорокалетий человек с курчавой бородой и приплюснутым носом. Он бежал впереди странными, нехорошими прыжками, и красная рубашка на нем развевалась, как знамя жажды крови. За ним неслась толпа черного народа, вооруженная ломами, дубинками, топорами, и грозные крики их: бей жида, звучали, как удары по меди… Сейчас же пронесся вой, крик, мольба… Человек в красной рубахе остановился, гаркнул, ахнул и совсем неожиданно ударил дубинкой по голове, пересекавшего ему путь еврея. Падение и крик еврея сразу превратились в сигнал к грабежу, к резне… Погромщики рассеялись по квартирам, и сейчас же оттуда пошел противный звук разбиваемых стекол, мебели, рам, дверей… По двору же, ища спасения, бегали мужчины, женщины, дети, бросались на колени перед встречными погромщиками, умоляли, — их избивали, они поднимались, летели к боковой стене, чтобы перепрыгнуть в чужие дома, — за ними гнались, разбивали головы, наносили раны… Вой и крик становились невыносимыми. В один миг широкий двор превратился в поле бесславного сражения.
Великая минута страдания приближалась…
Натану и Фейге удалось укрыться в погребе, а Нахман, Мейта, Блюмочка и Чарна, не успевшие спастись из-за девочки, вернулись в свою квартиру и заперлись. Сима все оставалась под кроватью, и ее оберегал Мехеле.
У окна, прижавшись к нему липом, показалась фигура плотника в красной рубахе. И он долго заглядывал в комнату.
— Ого, ребята, сколько жидов! — послышался его хрипловатый голос. — Напирай на дверь!
Чарна от страха залезла под кровать и молящим шепотом крикнула:
— Спрячьтесь, мои дети, спрячьтесь, мои дорогие; Блюмочка, иди ко мне!
ъСильный удар ломом потряс дверь… У окна опять появилось лицо плотника, и теперь оно было страшно своим тяжелым взглядом и расползшимися по стеклу седеющими усами.
— Ломай двери! — скомандовал он, разглядев Мейту.
Блюмочка подлезла под кровать, легла подле Чарны и обняла ее, и все движения и моления совершались так тихо, что нельзя было бы догадаться, готовятся ли здесь к страданию или делается пустое дело. Мейта, прижавшись к Нахману и как бы предчувствуя свою судьбу, тихо застонала:
— О Нахман, о мой Нахман!
Внезапно куча голосов огласили комнату. То дверь уступила напору, и человек восемь в изорванных рубашках ворвались в сени… Послышался нечеловеческий вопль, и он пропал в хоре голосов тех, которых истязали во дворе. Это крикнул Мехеле. Как собака, он не отходил от кровати, под которой лежала Сима, шептал ей ласковые слова и не смел всплакнуть, чтобы не испугать ее. При виде здоровенного погромщика, грозившего ему пальцем, он дико крикнул, и сейчас же из-под кровати показалась седая голова Симы… Погромщик с куском железа в руках тяжело задышал, внимательно посмотрел на голову старухи, и ноздри его затрепетали… Потом перевел взгляд на Мехеле, кричавшего с раскрытым ртом, вдруг вздохнул, неловко размахнулся и прямо по лбу, прицелившись в середину, изо всей силы, будто кнутом стегнул, — хватил железом… Старуха повернула голову щекой вверх и жалобно завыла. Мехеле, цепляясь за воздух руками и обливаясь кровью, без звука повалился.
— Помогите! — выла Сима, и с трудом и мучениями стала ползти из-под кровати. — Убили сыночка… сыночка…
Погромщик схватил старуху за волосы и, обмотав сединами руку, подергивая, потащил ее за собой и кричал густым, жирным голосом:
— Давай деньги, стерва, деньги давай!..
И дергал седые волосы, и она выла, потерявшись от ужаса, а он бил ее кулаками в лицо, в спину…
Во второй комнате двое разбивали все, что попадалось им в руки, двое забирали с собой вещи, молоденький погромщик вытащил Блюмочку за ноги и, не обращая внимания на ее крики, понес в соседнюю комнату, а от двух последних Нахман отбивался ножками от табуретки, и охрипшим голосом, обезумевший, не кричал, а ревел.
— Не трогайте девушку!..
Но Мейтой уже овладел плотник в красной рубашке с приплюснутым носом, и, пока Нахмана вытаскивали из комнаты, она тщетно билась и кричала в крепких руках погромщика.
— Добрая жидовочка, — слышался гугнявый голос плотника, и Нахману казалось, что с него сдирают шкуру, — ого, кусаешься, цыц, холера! — вот так, лежи и не брыкайся.
— Нахман, о мой Нахман, — донесся к нему ее жалобный крик…
Нахман рванулся и потащил за собой разбойников, не чувствуя ударов, которые они теперь наносили ему… И когда он добрался до порога двери, израненный, избитый, с лицом, залитым собственной кровью, и увидел то, что происходило там, то каким-то торопливым маленьким криком, захлебываясь от рыданий, завопил:
— Мейта, я сейчас, Мейта… сейчас помогу тебе!..
Погромщики набросились на него, и она, глядя, как его били, кричала:
— Нахман, о мой Нахман!..
Она лежала на полу, обнаженная по пояс, в одних рукавах от кофточки, — кофточку сорвали с нее, — с синим от кровоподтеков лицом, жалкая, изуродованная, — а погромщик-плотник, сидя подле нее, наносил ей удары, когда она билась, и постепенно овладевал ею… Нахман остановился, предавая себя; и то ужасное, что он испытал в первый момент, когда насильники ворвались, теперь как-то тронулось или завертелось, превратилось в мышь, корову, в медведя, вошло в голову и залило его мраком… И вдруг он заметил ползущую старуху. Она ползала, как большая собака, у которой сломали ноги, с жалобными глазами, подвывала, или кричала… Она ползла от кровати прямо к человеку в красной рубашке и, когда добралась до него, поднялась на колени и так, стоя за его спиной, замолила громко, громче, а потом тихо, тише, смиренно…
— Не трогайте мою девочку, — не смейте ее трогать… Она честная, она девочка, она добренькая… Не трогайте мою девочку, она маленькая, прошу вас, молю вас… Вот я тут, я все вытерплю, будьте добрым, прошу вас, молю вас…
И она била себя руками по голове, лизала дорогие косы Мейты, валявшиеся на земле, целовала плотника в затылок, в спину, в руки, а он с злостью кулаком отбрасывал ее… Мейта протягивала руки к Нахману, к матери, и голоса у ней уже не было… Один из разбивавших не выдержал молений Чарны и ударил ее дубинкой по голове. Она замолкла…