Страница 116 из 129
Вот что писал Л. Ф. Зуров 8 июля 1960 года о чтении Буниным «Василия Теркина»:
«В тот год Иван Алексеевич был болен, лежал в постели. Медленно терял силы, но голова его была на редкость ясна. Обычно я брал на просмотр новые повести, романы и сборники стихов в „Доме книги“. Мы были бедны. Покупать не могли. В „Доме книги“ я увидел книгу Твардовского. Попросил ее одолжить на несколько дней. Начал читать ее в магазине, потом читал ее на бульваре Сен Жермен. Читал и в метро. Был в полном восхищении (а солдатскую жизнь я знаю). Вернувшись домой, я передал книгу Ивану Алексеевичу.
— Что это с вами? — спросил он. — Отчего вы пришли в необыкновенный восторг?
— Прочтите, Иван Алексеевич.
— Ерунда, — недоверчиво сказал он, махнув рукой.
Он устал от литературной тенденциозности и фальши; раскрывая книгу, обычно махал рукой:
— Посмотрю.
Через десять минут он позвал меня к себе и, приподнявшись, держа книгу в руках, воскликнул:
— Да что же это такое! Настоящие стихи!
Он читал отрывки вслух и говорил:
— А здесь как сказано. Поэт! Настоящий поэт!
Иван Алексеевич был изумлен, обрадован, повеселел. Ему не терпелось, он хотел делать пометки, подчеркивать, но этого делать было нельзя — книгу я должен был через несколько дней возвратить.
— Молодец! Ведь это труднейшее дело, не так-то просто писать солдатским языком.
Он восхищался отдельными местами, читал, перечитывал. И мы с ним говорили о стихах Твардовского. Иван Алексеевич прекрасно знал народный язык, а я знал солдатскую жизнь.
— Настоящая поэзия, такая удача бывает редко. Какие переходы. Талантлив. Подлинный солдатский говор. А для поэта это самое трудное.
При соприкосновении с подлинным талантом Иван Алексеевич по-особенному радовался. Он обрадовался стихам Твардовского (а ведь сколько он прочитал за свою жизнь поддельных, головных и мертвых стихов. Он устал и от идущего по давно проторенным дорожкам изысканного стихоплетства).
— Не оценят, не поймут, — говорил он.
— Удивительная книга, а наши поэты ее не почувствуют, не поймут. Не поймут. В чем прелесть книги Твардовского. Да и откуда им знать? Разве они переживали что-либо подобное! Ведь они ни народа, ни солдатской речи не слышат. У них ослиное ухо. О русской жизни не знают и знать не хотят, замкнуты в своем мире, питаются друг другом и сами собою.
— Вот вы услышите, скажут: ну, что такое Твардовский. Да это частушка, нечто вроде солдатского раешника. А ведь его книга — настоящая поэзия и редкая удача! Эти стихи останутся. Меня обмануть нельзя.
И он читал лежа, смеялся, удивлялся легкости, предельной выразительности солдатского языка. Даже Вере Николаевне не дал этой книжки. После этого он написал Твардовскому. Книгу, которую прочел Иван Алексеевич, мне пришлось отвезти обратно».
Твардовский хотел послать письмо Бунину и книгу, запретил А. Фадеев, возглавлявший тогда Союз писателей, он был еще и членом ЦК, куда Александр Трифонович обратился за разрешением; хотел поблагодарить великого классика за отзыв о «Теркине».
Теперь все помнят: Бунин сказал: «…Фадеев, который, кажется, не меньший мерзавец, чем Жданов».
Пятнадцатого сентября 1947 года Бунин писал К. Г. Паустовскому:
«Дорогой собрат, я прочел ваш рассказ „Корчма на Брагинке“ и хочу вам сказать о той редкой радости, которую испытал я: если исключить последнюю фразу этого рассказа („под занавес“), он принадлежит к наилучшим рассказам русской литературы» [1051] .
А вот что сказал Бунин о жившей в Париже писательнице Ум-эль-Банин, с которой обменивался письмами:
«…Как грубо и пошло все у Банин. И какая ненависть ко всему русскому. И где она видела таких русских? И какое невежество!» [1052]
У нас, в России, теперь принимают на веру то, что она писала о Бунине, с большой готовностью, и печатают интервью с нею, ее переписку, зачарованные шутливыми обращениями, — как любил Бунин это делать в последние годы в письмах разным лицам, — к Банин он иногда обращался: «черная роза небесных садов Аллаха» или «черная газель». Алексей Струве писал, что Банин знала Бунина «с конца Второй мировой войны по его кончину. Лично я не знаком <…>, знал ее французскую книгу воспоминаний о детстве, юности в Баку „Кавказские дни“, вышедшую у Жюллиара лет пятнадцать тому назад. А вот на днях напал на более позднюю ее книгу, 1959 года, ее дневник за годы 1952–1956, озаглавленный „J’ai choisi l’opium“ [1053]. И в ней есть не лишенный интереса пассаж о Бунине в связи с его кончиной, от дня его погребения». Из пассажа следует, что «Бунин увлекался ею (возможно, что это преувеличение, „амплификация“)…» (письмо 18 марта 1969 года).
Андрей Седых напечатал в «Новом русском слове» (Нью-Йорк, 1979, 10 июля) статью под выразительным заглавием «Литературная людоедка». Начинается статья так: «Знакомо ли вам имя Ум-эль-Банин Ассадулаевой? Я лично услышал об этой французской писательнице впервые, прочтя в журнале „Время и мы“ ее мемуарную повесть, эффектно озаглавленную „Последний поединок Ивана Бунина“. Французская эта рукопись, по-видимому, пролежала не мало лет, не находя издателя <…>
Она родилась в 1905 году в Баку, в мусульманской семье. Через два года после Октябрьской революции семье удалось выбраться за границу. Поселились в Париже, где Ум-эль-Банин решила стать писательницей и выпустила ряд книг, больших лавров ей не стяжавших. Русский язык и русскую литературу она знает, но Россию люто ненавидит, всячески подчеркивает, что она — азербайджанка по рождению, француженка по паспорту. „Я не считала русский язык родным: он был нам навязан завоевателями“. Но главное: „Творчество Бунина никогда меня не трогало… меня же куда больше интересовало предназначение человека, нежели любовные переживания какого-либо Мити“ <…> Якобы сам Бунин в припадке гнева так отозвался о наружности этой восточной „газели“:
„У вашего носа была бы благородная форма, если бы не это утолщение внизу, оно все портит; а ноздри — большие и черные, как у лошади. Это прискорбно для вас. Продолжим: рот у вас безобразный — губы тонкие, злые. Глаза: большие и черные. Гм, да… У лошади, которую я снова должен вспомнить, у лошади, повторяю, глаза тоже большие и черные — и не то чтоб очень умные. К тому же вы сами рассказывали мне, что на Кавказе даже у собак красивые глаза. А ваши слишком близко сидят. И что за взгляд у вас! Сама жестокость!“
Для тех, кто знал Бунина и его манеру разговаривать с женщинами, сразу становится ясно, что вся эта тирада придумана. Бунин был отлично воспитан, изысканно вежлив в обращении с дамами и никогда не позволил бы сравнивать ее глаза не то с лошадиными, не то с собачьими. И каждый, даже самый неопытный мужчина отлично знает, что после такого оскорбления ему укажут на дверь — женщины подобных „комплиментов“ не прощают и не забывают».
Во время спора или ссоры Бунин, утверждает Банин, «не говорил, а орал»… Бунин, — продолжает А. Седых, — «никогда не „орал“, как элегантно выражается мемуаристка, у него был негромкий, приятный голос, и за долгие годы дружбы я не слышал, чтобы он его повышал». А. Седых отмечает «образец бульварного стиля этой писательницы» и далее цитирует ее слова о том, что Бунин «пожирал» содержимое посылок, которые ему присылали друзья из Америки; он «лакал» водку. «Ничего более вульгарного и постыдного по отношению к большому русскому писателю я отродясь не читал». В заключение А. Седых пишет:
«Есть в этой книге что-то глубоко аморальное. Чего стоит настойчивость „ласковой газели“, которая уговаривала Бунина принять приглашение Симонова и поехать в Москву — хотя бы на время — и… взять ее с собой секретаршей. И дальше ремарка, достойная не писательницы, а куртизанки: „Если Париж стоил обедни, то путешествие в Россию стоило уступок“. И я прибавила: „Если вы возьмете меня с собой, я буду у ваших ног, я стану вашей рабой“. Такова была цена этой „любви“».
1051
Паустовский К. Г. Собр. соч. Т. 3. М., 1957. С. 789.
1052
Дневник. Т. III. С. 185–186.
1053
«Я выбираю опиум» (фр.).