Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 69 из 73



На другой стороне улицы — фабрика. Между ее тонкими зелеными шпилями вспыхивают в ночи длинные дуги белого пламени. Хозяйка здесь Казимира, как до того хозяйничал ее отец, а до того ее бабка, и так далее вплоть, возможно, до самого дальнего ее предка, чьи пальцы-хоботки так же манипулировали станками из палочек и костей. Какая-нибудь Казимира была здесь всегда, кроме тех случаев, когда здесь был какой-нибудь Казимир. Работники носят обед в раковинах моллюсков. Спецодежда у них необыкновенная: бело-зеленая чешуя, уложенная внахлест, непристойно льнущая к коже, поблескивающая во вспышках разрядов. К этому и сводится весь их наряд, каждый изгиб и каждая морщинка четко акцентированы. В ритме танца движутся они сквозь проходную, извиваясь, как змеи, под табельными часами, что веселым боем отмечают их приход и уход. Их па и пируэты подчинены музыке машин, третье веко их рыбьих глаз дремотно приспущено от удовольствия.

Что же выпускают на этой фабрике? Ну как что — паразитов Палимпсеста. Один станок штампует тараканов, закованных в блестящий панцирь зеленого хитина, с клеймом производителя, хитро спрятанным под левым крылом. Другой формует крыс, покрытых искрящимся жестким мехом. Третий отливает белок, четвертый — бурундуков, пятый — обычных мышей. Здесь есть сепаратор для пауков, литник для ящериц, а также древний тонкий механизм, выпускающий по очереди комаров и мух настолько совершенных, что кажется, будто сделаны они лишь из медной проволоки, сахарной ваты и света. Печатный пресс для граффити извергает искрометные буквы, багровые, черные, желтушные, а также фирменного казимирского зеленого цвета. Они вылетают из высоких окон и распластываются по стенам, эстакадам, железнодорожным вагонам.

Когда на фабрике, знаменуя окончание смены, трубит рог — длинный олений рог, доставшийся Казимире от дяди, единственного в роду, кто пренебрег традицией и стал простым охотником, чем вызвал шумное и затяжное негодование всего клана, — из служебного входа выплескивается волна живности: кроты и жуки, скворцы и летучие мыши, черви и муравьи, бабочки и богомолы. Каждый сверкает последним слоем уплотнителя, каждому крошечные, почти до невидимости, устройства, жужжа, нашептывают в рудиментарный мозг, что хозяйка любит их, что она думает о них денно и нощно, что она мечтает прижать их к своей груди.

В кабинете Казимира закрывает глаза и слушает шепот кишащих масс. Каждый вечер они рассказывают мамочке все, что узнали о мире живых.

Ее работа необходима городу. Ни одно другое семейство не получало от городских властей столько официальных благодарностей.

В первый раз я увидела это в ямке женского локтя. За столиком у грохочущего танцпола, в свете оранжевых и фиолетовых огней, она казалась леопардихой-декаденткой. Я спросила ее, что это такое; она стеснительно одернула рукав — так моллюск втягивает свое мягкое тело в раковину.

— Это не рак, — громко сказала она, перекрывая монотонную долбежку из динамиков. — Я сходила проверилась. Оно просто взяло и проступило изнутри, как, блин, дороги у наркомана. Приходится теперь все время носить на работу длинный рукав, даже летом. На самом деле там ничего нет, то есть что-то, конечно, есть, но ничего страшного, доброкачественное образование, вроде как позднее родимое пятно, и всё.

Мы поехали ко мне. Я прихватила ее с собой не из-за этой отметины, а потому, что ее волосы были ярко-рыжими и очевидно крашенными, как раз как я люблю. Некоторые оттенки рыжего неподвластны генам, но в мигании сине-зеленых стробоскопов ее окружал вызывающе багровый нимб.

На вкус она была как свежий хлеб и лимонная вода.

Засыпая, она прикрыла одной рукой глаза, а другую расслабленно откинула на мою простыню, и я нежно погладила эту отметину близ ее локтя, похожую на татуировку, эту паутину иссиня-черных линий, пересекающихся друг с другом, пересекающих ее поры, закладывающих крутые виражи и сходящих на нет в чистой, без изъянов, коже у самой локтевой ямки. Казалось, ее вены потемнели и отвердели, самоорганизовались в нечто большее, чем вены, вознамерились покинуть границы хозяйкиной плоти. Во сне она пробормотала мое имя: Лючия.

— Похоже на карту города, — сонно прошептала я и отбросила прядь ее волос от покрасневшего уха.

Прижавшись ухом к ее груди, я увидела во сне четыре черных омута в доме Орланды. Я смотрела прямо в крапчатый розово-серый рот, и красная нить крепко обвила мое запястье. На мои обтянутые кожаной юбкой колени выложили Освежеванную Лошадь, эта карта символизирует тщетную жертву, погоню без любви, пустую кладовку. Рядом со мной сидел лысый мужчина в старомодной фетровой шляпе набекрень, губы его порозовели и припухли, как будто он только что целовался. Мы взялись за руки, и Орланда связала нас нитью; на руке у него было шесть пальцев, и я заставила себя не отдернуться. Передо мной сидели две женщины: одна с тонкими золотистыми волосами под зеленой косынкой и серебряным кулоном в виде богомола на груди, другая — турчанка или, может, армянка, глаза густо подведены тенями, как на египетской иконе.

Женщина с лягушачьей головой показала мне маленькую карточку, слова аккуратно выписаны красными печатными буквами на пожелтевшей бумаге:



Вы четвертованы.

Узлы ослабли. Шагнув под пальмовые ветви, я вышла в ночь, пахнущую ромом и лавром, на улицу Папирусную. Остальных разметало, как пепел. Дорога тянулась передо мной, сколько хватало глаз; фонари горели, как набухшие тыквы, а в канавах журчали дождевые потоки.

В центре кольцевой развязки — Чугунный мемориал. У основания этого барочного шпиля, высокого и стройного, — одинокая черная статуя: девочка с кляпом во рту и с гибкими, жилистыми ногами страуса, склепанными из железных колец, сквозь коленные щели видны сорняки с ярко пламенеющими цветами. Она сидит в траве, руки умоляюще раскинуты. Бронзовые и титановые колесницы нарезают вокруг нее бесконечные круги, катят с тиканьем по направляющим, как самобеглые блестящие хронометры. Между ее вывернутыми внутрь коленями — табличка белого камня:

ВЕЧНАЯ ПАМЯТЬ

сыновьям и дочерям Палимпсеста,

сражавшимся и павшим в Безмолвной войне.

752–759

Хранят безмолвие поля,

Где их нашел покой.

Однажды на этом самом месте — хотя туристам-то откуда знать — без единого звука погибла ровным счетом тысяча. Полчищам «добровольцев» заменили их данные от рождения конечности на более шустрые, умные, сильные и новые. Вдобавок этим бойцам ампутировали гортань, чтобы не выдали расположения войск невольным вскриком или не рассказали о том, что они творили в пустыне, у моря, в городе, который тогда еще только народился. Целые армии, модифицированные таким образом, сражались абсолютно беззвучно. В центре кольцевой развязки девочка-страус погибла, не проронив ни слезинки, пока ее отцу-жирафу полосовали длинную пятнистую шею штыком слоновой кости.

Улица Серафимов — с надраенной до блеска мостовой, с махагониевыми тротуарами — славится своими портными. В витрине одной портновской лавки платье в новейшем стиле — пронзительно-синее, стекающее с плеч золотистого манекена. Из выреза под лифом сверкает гладкий живот, пересеченный поясом; пряжка — два лазурных глаза, они лениво, по очереди, мигают. Белки их — алмазные, зрачки — черного дерева. Юбка спадает глубокими жесткими складками, выплескивается из витрины тщательно уложенным шлейфом, отороченным вороньими перьями. Портной Алоизий держит бледно-зеленого казимирского кузнечика на вышитом бисером поводке. Кузнечик потирает лапки, а портной трудится в груде черных перьев, шьет три платья, идентичные выставленному в витрине, только не синие, а фиолетовые, для своевольных тройняшек.