Страница 12 из 32
И вот случилось так, что Троцкий захотел повидаться с Пастернаком, а у Бориса в это время были причины просить Льва Давидовича о личном одолжении, причины очень важные для поэта. Он шел по вызову, и душа уходила в пятки. Однако Троцкий сразу же повел себя по отношению к посетителю более чем любезно — выяснилось, что у него попросту возникло желание узнать, что побуждает этого именитого писателя выехать за границу. На вопросы о лояльности к правящему режиму Пастернак отвечал с редкой непосредственностью, и у хозяина кабинета сложилось впечатление, что ему хочется поехать за рубеж исключительно с целью защищать там достоинства советского социалистического строя. К тому же Борис признался, густо покраснев, что влюблен в замечательную девушку, Евгению Лурье, студентку ВХУТЕМАСа, решил на ней жениться и надеется получить визу, чтобы совершить свадебное путешествие в Германию, где у него есть родственники и друзья. Троцкий великодушно согласился дать визу.
Свадьбу устроили в Москве среди лета, в самую жару, у Жени, и голубки в полной эйфории полетели в новую жизнь: с одной стороны — немецкую, с другой — семейную. Когда молодожены прибыли в капиталистический Берлин, им показалось, будто их перенесли в другой мир: здесь можно было что угодно купить, о чем угодно говорить и думать, не боясь, что прослывешь изменником родины. Родители ввели их в круг соотечественников, очень довольных своей эмигрантской жизнью, под родительским же руководством они посетили русские издательства и книжные магазины, познакомились с русскими журналистами. И задумались, не сюда ли переместилась настоящая Россия, в то время как считается, будто она так и живет под ледяными взорами Ленина, Троцкого и ГПУ…
Восхищение Бориса, оказавшегося в среде добровольных изгнанников, — одновременно ностальгирующих и предъявляющих претензии оставленной родине, — стихами Цветаевой еще возросло, и вызвало как с его, так и с ее стороны бесконечный поток писем, в которых два поэта обсуждали общую страсть к искусству. Евгения Лурье была не только красива, но и ревнива, она не только была собственницей, но и отличалась редкой сообразительностью, дальновидностью — ей не понравилась эта дружба, она стала хмуриться. Если бы любимый Борисом автор был мужского пола, она бы только радовалась, но тут… тут поэтом была женщина. Евгения видела в ней соперницу, полагала, что та лишь прикидывается литератором ради такого случая, и это ее раздражало. А поскольку Борис Пастернак и Марина Цветаева продолжали обмениваться восторгами из послания в послание, молодая жена стала опасаться еще и другого: как бы столь оживленная переписка не отвлекла или даже не отвратила мужа от его настоящей работы.
Задетый критикой в адрес сборника «Темы и вариации», автора которого авангардистские рецензенты неловко поздравляли с тем, что он недоступен пониманию обычных читателей, Пастернак решил перейти на прозу и сделал уже первые попытки. Но больше всего его волновали сейчас гонорары: один был обещан Госиздатом за «Сестру мою — жизнь», другие он должен был получить за переводы на русский язык произведений немецких революционных поэтов, во что он сейчас и впрягся. Конечно, ставки за перевод были мизерные, смешные, но стихотворений оказалось больше двадцати, так что сумма в целом могла выглядеть довольно прилично. А с этими деньгами можно было бы, по крайней мере, спокойно позволить себе «дежурные обеды» в берлинском трактире.
Однако Борис и сам тревожился, что подобные занятия помешают ему теперь отдаваться истинному своему призванию — поэзии. Приехав на несколько дней в Москву, он пишет жене 11 мая 1924 года: «Женечка! <…> По-настоящему мне бы взяться сейчас за самое архифантастическое что-нибудь, прописать часов до трех с тем, чтобы завтра это начало на меня со всех деревьев глядело, глазами всех домов, жаром накаленного сквера. И так бы утро встретить и утром бы продолжать. Ан не тут-то было» [57].
Увы, возвращение в Москву вдохновило Пастернака не больше, чем бродяжничество по Германии… Однако он испытал громадную радость, присутствуя при рождении своего первого сына, Евгения [58]. Внезапно сами эти слова, просто слова «жена» и «ребенок» наполнились для него новым смыслом, приобрели волшебное звучание, производили едва ли не чудотворное воздействие. До сих пор он произносил эти слова не задумываясь, как любые другие, которых так много в русской повседневной лексике. И вдруг — будто прозрение. «Настоящаяженщина и настоящийребенок. Мои, — пишет он, проводив жену с сыном в Петроград, к родителям Евгении. — Вот именно эти и такие. То есть на моем языке (на котором, когда-то начав лепетать и проговорив всю жизнь, я когда-нибудь прощусь с нею) — эти два слова: жена и сын — ничего лучшего и полнейшего означать не могли. За окошком сидели идеальные образцы этих слов, единственные их изображенья. Не знаю, поймешь ли ты, что мне невозможно вообразить себе других моделейэтих двух слов и для других мужей и отцов» [59].
Новая ответственность отца семейства побуждала Бориса не довольствоваться скучным ремеслом переводчика, необходимого как заработок, надо же было семье на что-то жить. «Вероятно, через месяц я поступлю на службу… — сообщает Пастернак родителям в письме от 20–23 сентября 1924 года. — Без регулярного заработка мне слишком бы неспокойно жилось в обстановке, построенной сплошь, сверху донизу, по периферии всего государства в расчете на то, что все в нем служат, в своем единообразии доступные обозренью и пониманью постоянного контроля. Итак, я решил служить» [60].
И вот в конце того же года он устраивается на работу — ему поручено составлять библиографию в библиотеке Министерства иностранных дел, отыскивая в иностранных журналах документы, «проливающие свет» на идеи Ленина, связанные с обширной деятельностью по социальному и экономическому возрождению, начатой им во время пребывания за границей. Было дано указание отыскать гениальные черты этого великого человека во всем, что бы он ни делал с самых ранних лет.
Поскольку за размахивание кадилом платили, Пастернак не протестовал против этих заказных панегириков. Но когда оставался один у себя в комнате перед белым листом бумаги, уступал потребности писать для себя, не думая о том, какое суждение кто-то вынесет о его вещах. Воспользовавшись тем, что на 1925 год было назначено празднование двадцатой годовщины первого бунта против царского режима, он одним махом сочинил рассказ в стихах «Девятьсот пятый год», эхом повторивший волнение подростка, переживавшего первую из сотрясших страну революционных бурь [61]. В этой стихотворной сюите, в которой поэт живописал как нищету заводских рабочих, так и мужество студентов левого крыла, чей вождь, Бауман, был убит крайне правыми, представителями «черной сотни», в равной степени проникновенны воспоминания и о застывшей пустынной Москве накануне стачек, и о грозных уличных битвах в Санкт-Петербурге. Любую картину тут вдохновляют одинаковый энтузиазм и одинаковая растерянность:
Он восхищается морским мятежом и воспевает в целом гимне лейтенанта флота Шмидта, казненного за то, что встал во главе восставших в Севастополе. Фрагменты этих текстов — имеются в виду «Девятьсот пятый год» и «Лейтенант Шмидт», — безупречных с точки зрения их революционной окрашенности, печатались в разных журналах, и власти в результате стали относиться к автору мало сказать одобрительно, почти как к родному. Но при этом высшие сферы вовсе не дремали: если им было ясно, что Пастернак понимает единодушный порыв первых большевиков, то его мысли по поводу итогов коллективизации и последовавшей за нею уравниловки были им пока неизвестны, и как тут было не задаться вопросами… В принципе «оправданный», Борис на самом деле находился под все более пристальным надзором. Как и большинство своих собратьев, он утешался и радовался, найдя отклик читателей на то, что выходит из-под его пера, вне чиновничьих кабинетов и прессы, рабски преданной режиму. Так, причиной просто небывалого его восторга стали строки из письма отца, который говорил о встрече с Райнером Марией Рильке и о том, что этот великий немецкий поэт назвал Пастернака, наряду с Цветаевой, будущим русской поэзии. Однако 31 декабря 1926 года, когда Борис как раз собрался выразить Рильке чувство признательности, газеты сообщили о смерти его восторженного поклонника, и эта новость лишила его всякого желания продолжать какую бы то ни было борьбу со словом. Голова его была пуста, руки опустились, он больше ничего не ждал от жизни.
57
Цит. по: Пастернак Б. Переписка с Евгенией Пастернак. Дополн. письмами к Е. Б. Пастернаку и его воспоминаниями. — М., 1998. С. 32.
58
Евгений Борисович Пастернак родился 23 сентября 1923 года. (Прим. автора.)
59
Письмо от 8 мая 1924 г. Цит. по: ПСС. T. VII. С. 464.
60
Там же. С. 518.
61
1 «Девятьсот пятый год» был начат в июле 1925 года и закончен в феврале 1926-го. См.: ПСС. Т. 1. С. 288. (Прим. перев.)
62
Там же. С. 270–271.