Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 64 из 96

Вскоре произошло другое событие. Вышел циркуляр, запрещающий русскому дворянину носить бороду. Для Аксаковых, отца и старшего сына, это был неприятный акт насилия: оба носили окладистые бороды, и вот, по циркуляру, предстояло расставаться с ними. В письмах к Ивану в Петербург Сергей Тимофеевич сообщил о всех фазисах «истории с бородой», откладывая бритье в надежде (увы, тщетной!) добиться разрешения носить ее, покуда не пришлось сдаться на милость циркуляру. Сергей Тимофеевич возмущался, и не потому только, что в его летах неприлично менять свою наружность, он видел в покушении на бороду нечто оскорбительное для своего образа жизни. Почтенную свою седую бороду Сергей Тимофеевич сбрил, как он сам сказал, с сердечным огорчением. Расстался с густой черной бородой Константин Сергеевич. Его отношение к бороде, к русскому платью было, видимо, несколько иное, чем его батюшки, об этом Юрий Самарин писал Константину Сергеевичу: «О твоем батюшке собственно не было речи. Его лета и то, что он действительно никуда не выезжает, полагают разницу между его и твоим положением. К тому же он надел русское платье, почти не говоря о нем; ты надел его с трубным звуком и показывался в нем».

Так или иначе, пришлось Константину Сергеевичу расстаться с русским кафтаном, но Сергей Тимофеевич платье свое, разновидность зипуна, по домашней привычке продолжал носить до конца жизни. Впрочем, с обритием бороды Аксаковы явно поспешили. Их близкий знакомый, издатель журнала «Русская беседа» Александр Иванович Кошелев, предупрежденный ими о случившемся, решил действовать более решительно, чем они. Через московского обер-полицмейстера Кошелев просил передать генерал-губернатору покорнейшую просьбу: оставить его бороду в покое. «Если же это невозможно, — прибавил он, — то придется взять меня силою и обрить меня в цирюльне». На этом закончился поход генерал-губернатора против его бороды, и Кошелев мог только с удовольствием поглаживать ее, серебристую, не столь уж и внушительную, в присутствии своего безбородого сотрудника, «дражайшего» Константина Сергеевича.

Следует сказать, что вопрос о русском платье был для К. Аксакова принципиальным, неотделимым от его понимания народности, верности ей. Его либеральные современники иронизировали над тем, что он ходит в зипуне (верхняя одежда типа кафтана, без воротника) и мурмолке (маленькая круглая шапочка из мягкой ткани, без околыша). Сколько насмешек, глумления вызывали у «прогрессистов» сами эти названия в применении к славянофилам! Впоследствии после смерти старшего брата, защищая память его от «нападающих», Иван Аксаков в статье «О ношении русской одежды» повторит вслед за ним, что стоит, казалось бы, «за таким пустяком, как одежда. На этом мы заметим только, что Петр Великий, пред которым, без сомнения, они же благоговеют, смотрел на это дело иначе и, видно, придавал одежде совсем не пустяшное значение, если ссылал в Сибирь и на рудники портных, шивших русское платье (См. полн. Собр. Законов). Он, без сомнения, желал и стремился обрить и переодеть по немецкой моде все русское крестьянство, но благоразумно воздержался от такой попытки».

Иван Аксаков замечает, что независимо от народного значения одежды, которую надели на себя К. Аксаков, Хомяков и другие, «это был акт личной свободы — и в то время эмансипации от гнетущих оков, наложенных на наше развитие рабскою подражательностью самого русского общества — так деспотически, вещественно и духовно полицействовавшему у нас Западу!» Обращаясь к молодым людям, не чуждающимся народной одежды, Иван Сергеевич напоминает, что ношение ее «не должно быть делом моды, способной опошлять всякое, доброе само по себе, действие… Народная одежда не должна быть костюмомили нарядом…Она должна быть просто народной одеждой, и надевающие ее должны быть проникнуты искренним сочувствием к самой народности, к внутреннему ее духу, к ее нравственным и бытовым началам, а не к наружной только ее форме».

И конечно же сам дух времени определяет, насколько уместно, не стилизованно, не абсурдно выглядит издревле национальная народная одежда. Вот, к примеру, начало XX века, в России — наэлектризованная атмосфера, революционные разряды, страна на краю пропасти, а мы видим императора Николая I в одежде царя Алексея Михайловича; императрицу Александру Федоровну в одежде царицы Марии Ильиничны: генерала-адъюнкта графа Иллариона Ивановича Воронцова-Дашкова в наряде конного стрельца Московского приказа Авраама Лопухина; гофмейстера князя Г. Д. Шервашиадзе в праздничном кафтане боярина XVI века; гофмаршала графа П. Н. Бенкендорфа в наряде стольника князя Репнина; фрейлину княжну С. И. Орбелиани в наряде боярышни XVII века; камер-юнкера В. И. Звегинцева в «чуче» — наряде татарского покроя времен Бориса Годунова; группу офицеров кавалергардского полка в нарядах стрельцов времен царя Алексея Михайловича; группу офицеров лейб-гвардии Преображенского полка в нарядах начальных людей из жильцов времен Алексея Михайловича и т. д.





И хотя это был всего лишь костюмированный бал в 1903 году с участием в старинных нарядах государя и государыни, а также придворных лиц (запечатленных на фотографиях), — в каком трагическом отсвете встает перед крушением России это блестящее представление с идеалом «Святой Руси»!

Ивану пришлось посочувствовать отесеньке и старшему брату, но служба оставляла ему меньше, чем им, досуга для философствования на этот счет. Молодого чиновника уже ждал Ярославль, куда он был командирован в апреле 1849 года для ревизии городского управления в губернии, описания торговли в городах и т. д. Ярославль ему очень понравился как город со своей «физиономией», а о самой губернии он писал родным: «Что это за удивительная местность — Ярославская губерния! Сколько исторических воспоминаний на каждом шагу, сколько собственных своих святых, сколько жизни и деятельности в торговле и в промышленности, сколько предприимчивости в крестьянах…» В домах крестьян и мещан он отмечает «необыкновенную чистоту», «необыкновенную опрятность». Знакомясь со старинными русскими городами — Борисоглебском, Угличем, Ростовом и другими, с купеческим и крестьянским бытом, с материальными силами края, Иван Сергеевич в то же время был во власти тревожных общественно-нравственных раздумий, ими полны его письма отцу и старшему брату.

С Константином у него и единомыслие, и всегдашний спор. Сколько раз говорил он себе мысленно, вспоминая в душе старшего брата: как было бы хорошо, если бы Константин потрясся вместе с ним в телеге, пронесся через эти роскошные, зеленые поля, побывал бы с ним в этом городе, вместе посмотрели бы, как живет и чем занимается здешний народ, поделились бы впечатлениями об увиденном. А главное — он, Иван, помог бы Константину лучше узнать действительность, которую тот все же мало знает, даже и отесенька признает это, несмотря на свое преклонение перед «святыми убеждениями» первенца. И вот наступил день, когда они наконец встретились на дальней сторонушке. Константин приехал в Ростов, где в это время находился и его младший брат. Вместе ходили по улицам, осматривали его древности, вспоминали Димитрия Ростовского, слушали нарочно для них заказанный звон на соборной колокольне. Впервые братья оказались вместе вдали от родительского дома, и в первый раз в своей жизни Сергею Тимофеевичу случилось писать к ним общее письмо. И он писал им, как будто сам, а с ним и вся семья были с ними рядом. «Все это время всякий день, и не один раз, воображаем мы, как вы вместе ходите на ярмарке, разговариваете с купцами, мещанами и народом; как вы сидите друг против друга, перестреливаясь облаками дыма и мало-помалу начинаете спорить, как горячо развивает Константин свои неизменные убеждения…»

Иван остался доволен приездом брата, познакомил его с некоторыми служебными учреждениями, с оригинальными лицами, и Константин признал даже определенную важность практических вопросов. С тем и уехал Константин Сергеевич, снова ждал его родительский кров, полная свобода от житейских забот и условностей общества, где он, размахивая руками, готов был до ночи доказывать свое и где принимался теми, кого он сам называл «публикой», за что-то вроде индейского перца для приправы надоевших ежедневных блюд. А Ивана ждала чиновничья лямка, все та же «бивачная жизнь», пока не случилась одна история, положившая конец двухлетнему пребыванию его в Ярославской губернии. Третьему отделению собственной Его Императорского Величества канцелярии стало известно, что Иван Аксаков читает в обществе какую-то поэму «предосудительного содержания» под названием «Бродяга». Об этом было сообщено министру внутренних дел графу Л. А. Перовскому, в ведомстве которого служил Иван Аксаков. По официальному предписанию графа автор представил ему «Бродягу». Хотя министр и не обнаружил ничего предосудительного в содержании поэмы, но нашел неуместным заниматься сочинительством человеку, посвятившему себя службе и облеченному доверием начальства. Иван Сергеевич оценил замечание министра как оскорбительное для своего достоинства, в письме к нему он с некоторым вызовом разъяснил: «Не только правом, но и обязанностью своей считаю объяснить Вашему сиятельству, что не служба терпит от моих литературных занятий, а литературные занятия, нравственное и умственное образование мое принесено в жертву службе». Молодой чиновник объявил министру, что он не может оставить авторских занятий, которые если и не имеют особенного литературного достоинства, зато важны для него как единственный способ освежения его утомленных службой нравственных сил, и представил просьбу об отставке. Впрочем, вскоре же Иван Сергеевич раскаялся в своей горячности, написал письмо Л. А. Перовскому, где признался в «неуместной запальчивости» и выразил готовность служить под началом графа, но дело так и кончилось отставкой.