Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 42 из 96

7 сентября 1842 года Сергей Тимофеевич с сыном Константином, дочерью Верой и Хомяковым слушали и смотрели оперу Глинки «Жизнь за царя». Уже после представления долго был старший Аксаков под влиянием изумительной музыки, как и подвига костромского крестьянина Ивана Сусанина. С первого действия безоглядно отдался он родной музыкальной стихии, которая целиком, казалось, поглотила его, в красоте своей открывая ему, сцена за сценой, простоту и величие народной жизни. Каким же внутренне содержательным должен быть этот крестьянский мир, чтобы породить из себя такое богатство мелодий, музыкальных образов, такую силу чувств. И наши театралы, захваченные музыкой, вскоре как бы и забыли о ней, чувствуя себя уже посреди действующих лиц; таким близким, понятным веяло и от этих крестьянских изб, и от пашен, и от мужиков в сермягах, и от Сусанина, одного из тех, кто составляет «хор» — не только в опере, а в самой народной жизни, и силен этот Сусанин не как выделяющийся среди других крестьян герой, а как член их братской общины, выразитель их общего дела, — эта мысль о Сусанине особенно занимала Хомякова. Не менее чем Хомякову по душе было и Аксаковым все происходившее на сцене. Сергей Тимофеевич знал об отношении Глинки к своему Сусанину, поющему «вроде запевалы», и теперь в пении Сусанина, Антониды, Собинина, Вани, задевающем за живое, слышались ему ведущие голоса народного хора.

И вот эпилог. Заполненная народом Красная площадь в Москве. Ликование и скорбь, величие и еще живые в душе страдания — все слилось в полноте народного испытания и торжества. Грянул хор «Славься» — такой величественной, исполинской силы и вместе с тем солнечного звучания гимн Руси, народу, что мороз подирал по коже, и слушатели не сразу пришли в себя после этого финального потрясающего хора.

Нетрудно вообразить, с какими чувствами выходили из театра Аксаковы с Хомяковым, для которых творение Глинки значило больше, чем опера. Сергей Тимофеевич в какой-то мере был приготовлен к вынесенным им впечатлениям об этой музыке. Еще в 1834 году, в доме у своего знакомого литератора А. Н. Мельгунова, он и Шевырев часто встречались с вернувшимся из-за границы Глинкой, поглощенным замыслом написать национальную оперу. Сюжет тогда предполагался иной, не связанный с Иваном Сусаниным, но уже созданы были композитором мелодии, песни, которые войдут в оперу о костромском крестьянине. Аксакову приятно было видеть, как племянник С. Н. Глинки с таким неподдельным чувством говорил о народной песне, о своем желании написать оперу, где все было бы национальным — и сюжет и музыка, — «настолько, чтобы мои дорогие соотечественники чувствовали себя дома». Глинка садился за фортепьяно, изящными маленькими ручками прикасался к клавишам, и в комнате раздавались, лились удивительно задушевные звуки. Они всплывали в памяти Сергея Тимофеевича, когда он слушал оперу.

Опера Глинки произвела на них сильнейшее действие. Хомяков написал о ней статью для «Москвитянина», в которой, подробно разобрав сюжет, содержание сцен, развил попутно излюбленную свою мысль о народе, дающем нравственную силу каждому отдельному члену своему, в отличие от «аристократического рыцарства», «поклоняющегося своей личности». И заканчивал свою статью Хомяков возгласом: «Нет человечески-истинного без истинно-народного!» Более просто, без философствования, высказался об опере Глинки Сергей Тимофеевич в своем письме сыну Ивану: «Стыдно мне, что я до сих пор не слыхал этой музыки, и досадно, что я лишил себя этого наслаждения. Это именно то, о чем я мечтал; именно то, чего недостает операм Верстовского. Это не русские песни, даже не чисто русские мотивы, — это русская музыка, в которой каждый звук мне родной; я его слыхал, певал или непременно услышу, спою».

Кому из философствующих москвичей не был известен дом Елагиных у Красных ворот? [7]Хозяйка дома, Авдотья Петровна Елагина, племянница В. А. Жуковского, по первому мужу Киреевская, мать Ивана и Петра Киреевских, славилась как замечательная по уму и образованности женщина, умевшая собирать вокруг себя незаурядное общество. Кто только не перебывал здесь за тридцать лет (начиная с двадцатых годов), какие только разговоры здесь не велись. Царствовавшие в доме благосклонность внимания, тонкость вкуса и возвышенность интересов при терпимости к любым мнениям располагали гостей к полной свободе суждений и споров, это, видимо, и давало повод некоторым современникам называть елагинский дом «республикой у Красных ворот».

В начале сороковых годов, о которых идет речь, гостиная Елагиной была тем местом, где охотно сходились западники и славянофилы, тогда еще не порвавшие друг с другом. Здесь по воскресеньям можно было встретить Хомякова и Чаадаева, К. Аксакова и Грановского, Ю. Самарина и Герцена, много других, с такими же разными взглядами, людей. Старик В. А. Елагин, муж Авдотьи Петровны, грубоватый на вид, но добрый сердцем, обычно молча слушал. Авдотья Петровна с одинаковой чуткостью следила за мыслью каждого, иногда мягким своим замечанием сглаживая остроту спора. Меньше всего можно было бы заподозрить ее в салонном тщеславии, игре в просвещение. Однажды она писала: «Усовершенствование наук — еще не главное; ум — второе отделение души, нужно усовершенствовать душу и не дать ей пасть». И не только на детей своих влияла она этим убеждением, но и окружающие не могли не чувствовать ее душевной притягательности.

Елагинские вечера не обходились без Аксаковых. Если даже Сергей Тимофеевич и не бывал здесь, все равно он хорошо знал, что всякий раз происходило на них, от старшего сына и вместе с ним жил этими интересами.





Спокойный, сосредоточенный, сидел Иван Васильевич Киреевский. С его рано постаревшего, в очках, с бакенбардами, лица не сходила грусть, возможно, от того постоянного самоуглубления, которое было связано с его философскими раздумьями. Он жил, казалось, все той же поглощавшей его всего идеей цельности мышления и жизни, идеей целостного бытия. Но эта цельность, видимо, давалась ему нелегко, и следы этой борьбы, ненавистного ему раздвоения мысли и жизни проступали глубокой грустью на его лице. Другой Киреевский, Петр Васильевич, выглядел внешне обыденно, с усами, с трубкой в зубах — простой степной помещик (и жил он по-деревенски уединенно в своей маленькой деревеньке Киреевская слободка под Орлом, отлучаясь ненадолго в Москву). Но каждый, кто ближе узнавал его, мог только дивиться образованности, той громаде знаний, которыми обладал этот на редкость скромный человек, говоривший и писавший на семи языках (помимо многих cлавянских). И вся одинокая жизнь Петра Васильевича была посвящена одному — собиранию народных песен, и настолько это дело было подвижническим, что сам Пушкин передал ему записанные им песни, и столь же охотно посылали Киреевскому свои записи песен Гоголь, Языков, Кольцов, Даль, Шевырев и другие.

Главным бойцом на елагинских вечерах (продолжавшихся обычно далеко за полночь) был, по общему мнению, Алексей Степанович Хомяков. Огромная эрудиция, проницательность ума и сила убеждения делали Хомякова в глазах западников опасным противником. В споре Хомяков не оборонялся, а всегда наступал, используя любое противоречие во взглядах другого человека. С кем угодно и в какой угодно час готов он был спорить о том, что было для него заветным, о том, например, что нельзя одним рассудком, разумом дойти до истины; оставленный на самого себя разум может строить категорию за категорией, даже выводить свои отвлеченные законы, но из этой пустоты никогда не будет выхода к истине, тайнам бытия, к таким понятиям, как дух, бессмертие, доступным только, по Хомякову, откровению, вере.

Слушавшему его Герцену Хомяков представлялся Ильей Муромцем, и забавно было видеть, как люди, спорившие с Хомяковым, терялись, когда он загонял их в угол «материализма» или «атеизма». Но он-то, Герцен, не менее чувствовал себя Ильей Муромцем и не прочь был померяться с Хомяковым в споре хотя бы о той же «идее народности». Для него, Герцена, «народность, как знамя, как боевой клич, только тогда окружается революционной ореолой, когда народ борется за независимость». (Надо сказать, что под влиянием славянофилов западники снисходительнее стали относиться к народности, к самому понятию «народ», как тому «агенту мысли», с которым приходилось считаться при решении социально-философских вопросов.) Что же касается разума, Герцен видел в нем абсолютное и универсальное орудие познания, и, по его словам, никакие уловки ни в малейшей степени не поколеблют этой истины. Хомяков щурил свой косящий глаз, потряхивая смоляными черными волосами, и с простодушным лукавством улыбался.

7

Дом сначала принадлежал крестному отцу С. Т. Аксакова, крупному чиновнику, сенатору Д. П. Мертваго. Сергей Тимофеевич писал в конце своей жизни: «В этом доме, принадлежавшем, после кончины Дмитрия Борисовича Мертваго, сначала А. П. Елагиной, а потом покойному сыну ее, Ивану Васильевичу Киреевскому, доме, воспетом звучными стихами Языкова, — много лет собирался известный круг московских литераторов и ученых. Сколько глубоких мыслей, светлых взглядов, честных порывов любви к просвещению и литературе было высказано и принято в этом доме… и как немного осталось в живых из прежних его посетителей. В числе самых горьких и свежих утрат находятся достойные и незабвенные братья И. В. и П. В. Киреевские».