Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 126 из 129

Касс встал – испепеленный солнечным жаром, загнанный бурями, среди разлива древних стонущих морей.

– Tutto! – прошептал он. – Значит, все? Все? – Он шагнул к священнику. – Помоги мне.

Но священник был бессилен и отступил на шаг, когда Касс сделал еще один шаг к нему, а потом без сознания рухнул в пыль.

– Но я вернулся, – сказал мне Касс, – вернулся домой. Не в тот вечер, не на другой день и даже не на другую ночь, а только через полтора суток, перед самым рассветом. И не один. Луиджи провожал меня из полиции; все это время я пробыл там. Он пожал мне руку перед дверями дворца, а потом сказал: «До свидания». Я помню, как темно и тихо было на улице. И этот утренний холодок – и я стоял, смотрел вслед Луиджи, а он уходил по пустой улице своей медленной, плоскостопой полицейской иноходью и наконец скрылся в темноте. Безумие еще не кончилось…

Я вошел во двор. Свет горел, и было видно, где киношники попортили пол – длинные борозды в плитках. Кругом был кавардак, и, помню, я остановился, поглядел на Мейсонов балкон – то ли ждал какого звука, движения, то ли думал, что выйдет сейчас своим семенящим шагом малышка Розмари, прихорашиваясь, расчесывая волосы, со скукой надувая губы в ожидании Мейсона, – и в самом деле, мне почудился его голос, далекий, тихий, с этим его утомленным, брюзгливым вибрато, но голос был чей-то другой, неподалеку, он говорил спросонок. Я повернулся и пошел через двор к своей двери; по обыкновению, она была приоткрыта, и я вошел. Я почти ничего не видел, но как-то почувствовал, что квартиру прибрали. Стол очистили от мусора, мольберт стоял прямо, в воздухе пахло химией, как будто морили комаров. В потемках я спустился вниз. Я слышал знакомое ночное журчание, это подтекал бачок в уборной, и, когда прошел мимо спален, услышал, как дышат во сне дети. Дошел до последней комнаты и тихо открыл дверь. И опять услышал дыхание, на этот раз с мягким присвистом, который столько лет был частью моих ночей, – и понял, что Поппи тоже спит. Я подошел, посмотрел на нее, она завозилась во сне, потом уткнулась носом в подушку; рука у нее была подвернута, как у ребенка. Я натянул простыню ей на плечо, потом отошел к окну, сел, посмотрел на залив. Ни звука не было слышно. Из сада лился теплый запах роз, а за садом было море, чернее ночи. Далеко, в той стороне, где Пестум, стояли рыбачьи лодки, и на каждой лодке – чистый мерцающий шарик света, и они объединялись, как звезды. Голова кружилась: казалось, что заглядываешь сверху прямо в нутро какого-то нового чудесного созвездия.

Во мне не осталось ни боли, ни сил, ни горя, ни мыслей – ничего, кроме этой знакомой иссушающей жажды, которая распускалась и распускалась во мне, как цветок. Я сидел, жажда росла и распускалась во мне, и я знал, что прошел дорогу до конца и не нашел там ничего. Ничего нет. Есть пустота во вселенной, такая огромная, что всю вселенную поглотит и утопит в себе. Жизнь человека не стоит ничего, и доля его – нуль. Какие еще нужны доказательства, если я обошел полсвета в поисках какого-то спасения и нашел его только для того, чтобы оно рассыпалось у меня в руках? Какие еще нужны доказательства, если вся моя прибыль в том, что я зазря убил человека, отнял у него жизнь за преступление, которого он не совершил? Жажда не проходила. Я глядел на море, почти не сомневаясь, что снова увижу ужасную бурю, бурлящую воду, огонь и смерчи, но голова у меня была ясная, галлюцинации кончились. Я думал о бытии. О ничто. Я сжал голову ладоням и, ощущая только ужас перед бытием, безграничный ужас, рядом с которым ужас перед ничто сам был ничто, и меня затрясло, и уж не знаю, сколько минут я сидел там и думал, не пора ли теперь одним кровавым махом уничтожить Поппи и детей и покончить с этим навеки. Она засела во мне, эта мысль, стала наваждением, взвинтила меня до того, что я, наверно, захрипел; Поппи завозилась и вздохнула, я повернулся на стуле и посмотрел на нее. Это было бы легко. Но тут в ушах у меня раздался голос Луиджи, возмущенный и непреклонный, такой же, как час назад: «Tu pecchi nelP avère tanto senso di colpa! Ты грешишь из-за своего чувства вины! Грешишь из-за своих угрызений!» И вдруг я перестал дрожать, успокоился, как маленький капризный мальчик, когда он хочет закатить сцену и вдруг затихает, остановленный властным родительским голосом. Я откинулся на спинку, посмотрел на темный залив, и приступ тревоги прошел так же быстро, как начался.

Понимаете, вот эти самые слова Луиджи сказал мне в полиции, когда я очнулся. Мягкий, добрый, пропащий Луиджи – он устроил мне головомойку, он пристегнул меня наручниками к ножке кровати и изругал на чем свет стоит. И пока я сидел в комнате с Поппи, я начал понимать, что он был прав.

Потому что, когда я проснулся в полиции, у меня в голове была только одна мысль – что я должен понести наказание, и как можно скорее. Что за мое чудовищное дело меня надо немедленно забрать, заковать в железо и на много лет посадить в тюрьму. Но я не мог понять спокойствия Луиджи, его кроткой снисходительности – как будто я был другом, гостем, а не задержанным убийцей, конченым человеком. Я лежал на койке. Сил у меня не осталось ни капли, но и лихорадка прошла, а проголодался я так, что гвоздь бы съел. Время близилось к полуночи – на стене висели часы, – но какой был день недели, я понятия не имел. В крохотной комнатке нас было двое. Свет горел тускло, а пахло затхлостью, крысиным дерьмом, обыкновенной грязью, старой осыпавшейся штукатуркой – одним словом, итальянской полицией. Но раньше всего я увидел его лицо, не столько улыбавшееся мне – Луиджи почти никогда не улыбался, – сколько излучавшее какую-то чудовищную заботливость – выражение его лица можно было принять за нежную и тоскливую улыбку, даже когда оно было торжественно, как у инквизитора. Я спросил у него, давно ли сплю, а он сказал – ночь, день и еще полночи. Тогда я спросил про Поппи и детей, как они, а он сказал: там все в порядке, упомянул вас, что вы за ними присматривали, и велел мне успокоиться. Я лег. Потом он дал мне хлеба с сыром, mortadella [362]и бутылку этого липкого апельсинового ситро из Неаполя, которое отдает прогорклым маслом. Заглотал я все это и тогда спросил его. Говорю: «Ну, когда меня повезут? Вы повезете меня в Салерно?» Он не ответил. Встал со стула, скрипя своими патронташами, и отошел к окну. Ночь стояла тихая и темная, издалека, чуть ли не из Скалы, слышался собачий лай, и все это было похоже не на летнюю ночь, а на прежние холодные осенние ночи, дома. Я спросил его еще раз, он опять не ответил. Потом я заметил нечто странное. Я увидел, что капральская нашивка у него на рукаве спорота, а вместо нее болтается на одной нитке сержантская. Спрашиваю: «Луиджи, откуда сержантская нашивка?» А он говорит: «Я сержант». Спрашиваю: «А Паринелло?» А он: «Finito, [363]я начальник carabinieri в Самбуко. Другими словами, начальник над собой». – «Вы серьезно, Паринелло нет?» А он говорит: «Переведен. Кажется, в Эболи». И добавил: «Там он порастрясет жирок». Я ему на это: «Auguri», [364]a он ответил: «Поздравлять не с чем. Что такое лишние две тысячи лир в месяц? Росо о nulla. [365]Зато скоро мне дадут подчиненного, и я смогу его шпынять. Командовать им. Превращусь в Паринелло. Стану жирным и ворчливым, и цикл завершится».

Я опять спросил, когда он повезет меня в Салерно, чтобы сдать властям. Теперь мне стало понятно, что я натворил, и мне мучительно хотелось только одного: разделаться со всем этим. Все было кончено. Я был опустошен и раздавлен, как старая консервная банка на свалке, и хотел только, чтобы меня засыпали, зарыли, погребли навеки. Я сказал: «Vieni, Луиджи. Поехали». Он повернулся тогда, подошел не торопясь, степенно, уселся и рассказал, что он сделан… как он солгал, покрывая меня, и прочее. А сделал он не только это. Потому что на другой день, после того как умерла Франческа, у сыщика Ди Бартоло возникли сомнения насчет ее рассказа. Нет, он не заподозрил Луиджи – Луиджи был уже любимчик, – но он справедливо подумал, что все это, возможно, лишь бредовая фантазия умирающей девушки. Однако Луиджи, заметьте, и это предусмотрел и позаботился о том, чтобы подкрепить свою ложь: накануне, поздно ночью, он разыскал туфли Мейсона, которые были сняты с него перед похоронами, взял фонарь, поднялся к вилле Кардасси и там, верите или нет, стер все до единого следы, какие были у парапета, – и мои, и Мейсона, – а потом попятным ходом проложил след Мейсона от обрыва к вилле и дальше к тропинке, стирая при этом свои следы. И в довершение всего он набрел на окровавленный камень, которым я убил Мейсона, и зашвырнул его в кусты, подальше от людских глаз. Так что на другой день, когда Луиджи и Ди Бартоло поднялись к вилле, там был один отчетливый след, и вел он к тому месту, откуда упал Мейсон. След человека, который решил покончить с собой. И оказалось, что туфли Мейсона полностью соответствуют этому следу – и по размеру точь-в-точь, и по рисунку рифленой подошвы.





362

Колбасу.

363

Кончено.

364

Поздравляю.

365

Ровным счетом ничего.