Страница 35 из 110
Как-то даже в Курейке оказался, где Сталин в ссылке был. Но для меня эта смерть не была ни потерей, ни чем-то содержательным.
Конечно, привычка к нему в народе была. В марте 1953 года я как раз редактировал в Перми первую книжку. Помню, собрание проводили, писатели что-то говорили…
Другое дело, что была и есть необходимость в личности. Это имя можно бы заменить каким-то другим. Но вот вопрос — каким?
— Я задал этот вопрос к тому, что вот ваши размышления о безразличии к человеку, наверное, рождены не только войной, но и жестокостью двадцатых и тридцатых годов, той же Игаркой. Сколько по стране было таких мест утеснения и ссылок…
— Безусловно. Война проявила эти варварские отношения для моего поколения. А старшие хлебнули горя гораздо раньше — в коллективизации, в десятилетии террора…»
Итак, уже своим дебютным рассказом Виктор Астафьев вошел в литературу, пока, правда, своего города и Пермского края. Рассказ «Гражданский человек» был напечатан и в областной пермской газете «Звезда» под названием «Матвей», и в альманахе «Прикамье», где в финале Мотю в госпитале находит награда. Но с этого же момента началась еще одна линия внутреннего дискомфорта: мучительные поиски самого себя, собственного творческого пути.
«Как-то Саша Ширинкин, — вспоминает Мария Семеновна, — прочитал Витин рассказ, а затем у нас, угостившись бражкой и как бы развязав язык от хмельной смелости, стал с громким удивлением говорить о талантах моего мужа. И дом вот себе построил, небольшой, но внутри теплый, главное — свой и вместительный, имея в виду то, как ловко в нем все разместилось: комната само собой! В спаленке две кровати и между них „конторка“ — продолговатая, с двумя створками, и в кухне — стол, табуретки… А в комнате еще и короткая, гладко струганная доска — полочка, прикрепленная к стене скрученной как суровая нитка проволокой, и на ней уже книги: „Дитте — дитя человеческое“ Мартина Андерсена Нексе, „Гроздья гнева“ Стейнбека, „Самостоятельные люди“ X. Лакснесса, Мельников-Печерский — „В лесах“, „На горах“…
Когда кум Саша, высказав свое восторженное удивление по поводу рассказа, приблизился к книжной полке, поразглядывал книги, которые, видимо, ни о чем ему не говорили, однако же, кивнув на них, сказал: мол, если даже по полстраничке списать из них — вот тебе и роман получится!.. Только, конечно, с умом надо.
Виктор выслушал Сашу, а потом сказал, мол, будь бумага, так он еще и не такой рассказ написал бы! Но за испорченный вахтенный журнал на колбасном заводе ему дали прикурить!..»
И вот однажды пришел Саша Ширинкин, принес буханку хлеба, немножко муки в кошелке и рулон обоев, не по-фабричному, а рыхло свернутый, положил все на кухонный стол. Рулон тот немного распустился, и сделались видны обрезки разных обоев. Виктор был дома, посмотрел на кума, на остатки обоев, зрячим глазом уставился на него, пытаясь понять замысел.
Кум, не допуская возражений, пояснил, для чего это. Пусть Мария разрежет отходы на полосы, сложит стопкой или, может, сошьет посередке, чтобы получилась как бы самодельная тетрадь. И тогда тебе, Виктор, останется писать-пописывать, пока все не испишешь, может, не один еще рассказ сочинишь!
Да, это был нужный в тот момент подарок.
«В будущем и всю жизнь, — рассказывает Мария Семеновна в „Знаках жизни“, — Виктор Петрович будет писать только на клетчатой бумаге. А тогда… Витя садился за стол бухгалтера, просматривал подшивку газет и прислушивался к далеко не бойкому стрекотанию машинки — он и потом всегда будет с нетерпением ждать и любить читать печатный, машинописный текст своей рукописи, особенно после первой перепечатки.
С этого все и начиналось: он учился сочинительству, а я осваивала работу машинистки. Позже, не раз и не два, в разговоре с кем-нибудь он говорил, мол, она избаловала меня тем, что мне не надо искать машинистку, диктовать ей или переписывать начисто, как поступают некоторые писатели, или учиться самому, далекому от всякой техники, печатать на машинке. А она — вот она, своя машинистка и между делами терпеливо перепечатывает мою писанину. Она, к примеру, мою повесть „Кража“ перепечатала тринадцать раз, повесть „Пастух и пастушка“ — одиннадцать…
А тогда, в 1951-м, на длинных — в ширину — пластах обоев, шириной, как страницы того, вахтенного журнала, амбарную книгу напоминающего, я хорошо это помню, был написан рассказ о войне.
Куда тот оригинал рукописи, написанной на обоях, делся, не знаю, а жаль — это такое было бы свидетельство о работе начинающего, молодого литератора нынешним молодым, и не только, с ленивой небрежностью относящимся к высокому своему назначению».
В Перми в 1953 году вышли первые книжки Астафьева — «До будущей весны», «Огоньки», «Дядя Кузя, куры, лиса и кот». А первым сборником, увидевшим свет в столице, стал изданный Детгизом в 1958 году «Теплый дождь». Но, конечно, главное место в его творчестве занимала серьезная проза. Давалась она тяжело — мучительный творческий труд перемежался с напряженной работой по самообразованию. Астафьев об этом периоде жизни вспоминал: «Ничего у меня не получалось. Я писал рассказ за рассказом и сам видел, что они вымученные, неживые, подражательные…»
И все же возникла вещица, на которую он возлагал некоторые надежды. Когда закончил, решил предложить ее сразу в «Новый мир». Это был рассказ «Жил на свете Толька», который послужил черновиком повести «Кража». Так, во всяком случае, оценивал его позже сам Виктор Петрович в комментариях к первому тому своего собрания сочинений.
Тем большее уважение вызывает прозорливость Бориса Закса, в то время — литсотрудника знаменитого журнала, а позже члена его редколлегии. Он сразу же сумел почувствовать в рассказе начинающего автора нечто такое, что потом может перерасти в более крупное произведение.
Письмо Виктора Астафьева в «Новый мир» сохранилось:
«Уважаемая редакция!
Я — начинающий автор. Писать начал три года назад. Еще в первый год я написал рассказ о мальчике — сироте, который обрел новую семью в детдоме. Рассказ так первоначально и назывался „В новую семью“. После него я написал уже порядочно рассказов, некоторые из них напечатаны. Но, видимо, у каждого начинающего есть такие вещи, которые нуждаются в том, чтобы их переделывали и переделывали. Рассказ этот я много раз переделывал, но отправить куда-либо не решался. Читал людям — нравится, но меня в нем что-то смущает.
Недавно я взялся за него еще раз и сделал не от первого лица, как он был написан, а от третьего. Но разобраться в нем, увидеть его со стороны мне до сих пор трудно. Дело в том, что рассказ этот почти автобиографического характера. Когда я его читаю, к написанному примешиваются мои чувства, воспоминания, я волнуюсь. А волнует ли этот рассказ читателя, сказать не могу.
Мне очень хочется разобраться в этом рассказе и получить квалифицированную помощь, поэтому я впервые решился отправить свою рукопись в толстый журнал. Может быть, кто-нибудь из писателей не откажется прочесть этот рассказ и указать его недостатки. Я не обижусь ни на какую критику, буду за нее только благодарен.
В. Астафьев, 13/VII — 1954 года,
г. Чусовой
Молотовской области».
Не менее любопытен и ответ из редакции «Нового мира»:
«Уважаемый тов. Астафьев!
В Вашем рассказе есть немало волнующего, однако (только правильно поймите мою мысль!) — это еще не является результатом вашего художественного мастерства. Волнует непосредственно самый факт — судьба мальчика, то о чем рассказано, и меньше — как рассказано.
Есть такие сюжеты, которые способны волновать сами по себе, даже будучи сообщены в совсем не литературной форме. И волнение, которое они вызывают, не может быть целиком отнесено на счет рассказчика, а больше на счет природы самого факта.
Так и у вас. Толька, в общем, получился неплохо, но все остальные персонажи (пусть даже они и второстепенные) еле-еле намечены. Наделить их характером, индивидуальностью вы пока не сумели. Вы сами пишете, что рассказ почти автобиографический. Может быть, это и является причиной того, что вы сумели убедительно изобразить одного лишь Тольку (хотя его восхищение детдомом выглядит слишком скоропалительным и чрезмерным).