Страница 24 из 110
«Когда я сказал ему, чтоб он не жалел об этом, что ничего там, на войне, хорошего нет, он не захотел меня ни понять, ни поверить мне…
Ох-хо-хо! Каким я был стариком по сравнению с ним, с Радыгиным, хотя и старше его всего на два года. Какой груз я вез в своей душе, какую усталость, какое непреодолимое чувство тоски и печали, неизвестно когда и скопившихся! Как жить с этим грузом? Куда его девать?? Кому передать, чтоб облегчиться. Не возьмет ведь никто — ненужный это, обременительный груз. А больше у меня ничего нету, пара белья, портянки — даже шапки нету, а мороз нажимает, усиливается…»
Наконец, поезд остановился на станции Чусовская. И тут настроение нашего героя дало себя знать. Даже спустя полвека, вспоминая те часы своей жизни, он только и смог, что обозначить их — предельно жестко, даже жестоко.
Они вышли на перрон, затем миновали привокзальную площадь.
Юный супруг огляделся. По одну сторону станции — гора, на склоне которой дома то табунками, то поодиночке. По другую сторону — сплошь железнодорожные пути (станция-то узловая), а за путями — река, но ее почти не видно. Увидел в низеньком, приосевшем привокзальном скверике на невысоком постаменте тоже как бы приосевшую, литую фигурку Ленина со снежным комом вместо шапки на голове и с вытянутой в сторону перрона рукой. Виктор какое-то время поводил головой, поприглядывался к фигурке вождя и громко, с веселостью воскликнул: «Здорово, товарищ Ленин! — единственная знакомая мне личность в этом городишке».
До родного дома, откуда Мария уходила на фронт, они шли молча и как бы не спеша, хотя была уже ночь на 7 ноября 1945 года. Она поняла, что ее молодой супруг волнуется, и невольно замедлила шаг.
Когда подошли к дому, вошли под навес крыльца и решили чуть посидеть на лавке.
Мария вспоминает:
«Посидели. Я хотела уж стучать в дверь, но Витя остановил, мол, посидим еще маленько. Еще посидели. И тут я неожиданно, но с надеждой вспомнила, куда клали ключ от двери, прошлась пальцами за верхним наличником двери от угла до угла и в конце наткнулась на гвоздь, вбитый сбоку, а на гвозде том… ключик, не золотой, конечно, поржавевший уж немного, но тот самый! Я мгновение подумала и отдала тот ключ Вите, чтоб открывал…
За дверью послышался легкий, настороженный шум…
— Кто стукается? Ково надо?..
— Папа! Да это же я, Мария! Мы с Витей с войны приехали, вот, домой!..
— Марея?! Дак што же ты отпереть-то дверь не можешь, чё ли?.. Вертите теперь не к Куркову, а к Комелину!.. Осенью варнаки какие-то испортили замок. Пришлось исправлять да наоборот вот и вставили.
Наконец, дверь с легким скрипом открылась. Перед нами папа, в нижнем белье, в телогрейке, накинутой наспех на плечи…»
Таким запомнилось возвращение в родной дом с войны Марии Семеновне.
Дом наполнился суетой, все были разбужены. Мария знакомила Виктора с родней. И если она вспоминала те мгновения с радостью, Астафьев на страницах повести «Веселый солдат» в этой домашней кутерьме усмотрел покушение на свою персону.
«— Приехали вот!.. Привезла с собой… Прошу… Вот… Прошу любить, стало быть, своим считать… прошу любить и жаловать, как говорится.
Ох, как много было всякой всячины в этих словах и обидного для меня лишковато: „Привезла, видите ли! Теленка на веревке! Она! Привезла! Ха-ха!“
Но опять же и предупреждение: привезла в людный дом, но в обиду не дам, кривой на один глаз, зато человек хороший, может, и не очень хороший, зато добрый, боевой! Не на помойке найден. С фронта! Там худых держать не будут! Медаль худому не дадут! Тем более орден!..
В общем и основном ее поняли, состояние ее почувствовали, начали со мной знакомиться ближе: Зоря, Вася — братья; Тася — сестра моей супруги; человек с залысинами архиерея — муж старшей сестры, Клавы… Звали его Иван Абрамович! Тещу — Пелагия Андреевна, тестя — Семен Агафонович…»
Быстро собрали стол, на котором, впрочем, оказалась лишь вечорошняя картошка, приправленная молочком и запекшаяся в загнете. В чугуне была похлебка из требухи…
Маша еще раз, уже не торопясь, рассказала о том, что в момент демобилизации они с Виктором расписались и случилось это 26 октября.
Вырос муж в Сибири, рос в детдоме, а потом ушел на войну. Несколько раз ранен…
— Мама, папа, вы уж жалейте его почаще, — завершила она знакомство-представление супруга.
Разговор шел рваный, бестолковый. От ужина и домашнего тепла, которое пришло на смену холодным вагонам их долгой и мучительной дороги с войны, быстро сомлели. Виктор то и дело встряхивал головой, отгоняя накатывающий сон.
Родители Марии определили для молодой семьи место в верхней комнате дома и туда отправили отдыхать измотавшегося в пути солдата.
«Эту ночь я спал так, как и должен спать демобилизовавшийся солдат, оставивший вдали войну навсегда: без настороженности, без жутких сновидений, — спал, доверяясь большому дому с такой мирной тишиной, устоявшейся в его недрах, с печным, из недр выходящим теплом, со знакомыми с детства запахами коровьего пойла, половиков, полосканных в мерзлой воде и сохнувших на морозе, с примолкшей на холодном окне, но все еще робко, последним бутоном цветущей геранью, чистой, хранящей снежную свежесть наволочкой под ухом, с осторожными, сонными вздохами в темноте, мирным говором и приглушенным смехом подо мною, внизу на кухне».
На другой день молодых супругов ждало новое испытание. Мария Семеновна вспоминала о нем с легкой усмешкой, а Виктор Петрович обострял ситуацию, и такой он изобразил ее в своей повести.
Около полудня Семен Агафонович, поднявшись наверх на несколько ступенек, нарушил их отдых:
— Марея! Витя! Баня истоплена. Идите, мойтесь, пока не выстыла. После такой дороги… Айдате, мойтесь.
— Ладно, папа. Сейчас пойдем… Соберу бельишко да и…
Виктор потянул на себя одеяло и вставать не собирался.
— Витя! Папа баню истопил, велит идти мыться…
— Вместе, что ли?
— Ну… может, ты пока мыться будешь, я в предбаннике подожду. Только так ведь не бывает у добрых людей…
«Понял я, понял — не чурка уж совсем-то, да и выспался, соображать начинаю: нам, молодоженам, по старому российскому обычаю, идти в баню вместе. Вдвоем. Родители ж не знают, что мы и ознакомиться друг с другом не успели, что мы еще никакие не муж и жена и расписаны лишь в красноармейской книжке, мы и не женились по-человечески, мы сошлись на ходу, на скаку, в военной сутолоке… А теперь вон — в баню! Вдвоем! Но там же в галифе, в гимнастерке с медалями не будешь. Там же раздеваться надо, донага! Обоим! Мыться надо и, как загадочно намекали сверхопытные вояки нашего взвода, „тереть спинку“!
…Баню, понимаешь ли, натопили! Это ж в баню сходишь — и все! Это уж значит — муж и жена! По-настоящему! Конечно, и жена моя новоиспеченная тоже не святая. Да и я оскоромился в станице Хасюринской — приголубила меня там казачка удалая. Любовь госпитальную пережил, тоже с переживаниями!.. Но чтоб в баню вместе! Это очень уж серьезно! Это уж как бы в атаку идти, в открытую — страх, дым, беспамятство…
— Робята! Дак вы чё в баню-то не идете? Выстынет ведь, — раздался с лесенки голос тестя.
И я докумекал: отступать некуда. Надо принимать вызов. Рывками оделся, натянул сапоги, громко, тоже с вызовом, притопнул и с вызовом же уставился на супругу, завязывавшую в узелок бельишко и отводившую от меня глаза, да в забывчивости громко, обиженно пошмыгивающую папиным носом.
— Куда прикажете?
— Что?
— Следовать куда прикажете?!
Напрягшись лицом, она молча показала мне на дверь, ведущую с верхнего этажа на другую, холодную, лестницу и по ней, через сенки, во двор. Там вот и она, баня, — рылом в рыло.
Вышел и уперся. Не на задах огородов баня, не в поле, не на просторе, как у нас в селе, вот она, с закоптелым передом, с удобствами, с угарным запашком в предбаннике.
Еще больше разозлившись оттого, что нет к бане долгого и трудного пути, некогда обдумать свое поведение и собраться с духом, решительно распахнул я дверь в угоенную, чистенькую баню с окаченным полком, с приготовленным на нем веником, с обмылком на широкой замытой скамье — этакое миротворно дышащее теплым полутемным уютом заведение с яростно накаленной каменкой.