Страница 82 из 96
Странный все же человек этот Поленов! Он смел иметь суждение по вопросу организации академии, а Чистяков тоже имеет свое суждение, только по вопросам преподавания.
В 1897 году, когда вице-президентом Академии художеств стал И. И. Толстой, Поленов получил от него официальную бумагу, в которой говорилось, что он единогласно избран профессором-руководителем Высшего художественного училища при академии.
Но Поленов отверг это предложение.
Почему?
Здесь, конечно, сыграла роль и прошлая обида, но главным было все же иное. Поленов, как известно, в 1895 году покинул даже Московское училище. Сотрудник и компаньон Мамонтова и друг Поленова К. А. Арцыбушев оборудовал для Поленова в Москве отличную мастерскую, где он начал усердно работать над давно задуманным циклом картин «Из жизни Христа».
Поленову писал Репин, убеждал, что академии нужны именно такие профессора, как Поленов, «которые сами, не покладая рук, работают над чем-нибудь серьезным и пока они еще не состарились… Ну, да ведь тебе доказывать бесполезно, у тебя своя какая-то логика…». Репин даже называл отказ Поленова «бессовестным», писал, что он виноват «не только перед нацией, а может, и вообще перед человечеством».
Поленову написал письмо «сам» президент великий князь Владимир: «Я не считаю Ваш отказ за окончательный на будущее время, а надеюсь, что по окончании работы, которая наиболее притягивает Вас к себе, Вы все же вступите в семью художников-профессоров, с большою пользою отдающих дорогое для них время педагогической деятельности в учебном заведении, которое с гордостью числит и Вас своим питомцем».
Великому князю Поленов ответил в том же духе, что и вице-президенту: он занят сейчас большой работой, работа только начата, и когда она будет окончена, сказать трудно.
С Репиным он, разумеется, более откровенен: «Может быть, перед Петербургом я поступаю не вполне учтиво, отказываясь от его милостивого ко мне внимания, откровенно тебе сказать, теперешний Петербург представляется мне сплошной мистификацией, поэтому я и предложения не принимаю за таковые. Что же касается человечества, — то это вопрос такой огромный, что об нем не будем толковать…
В заключение скажу, что нет и охоты идти туда, где за несогласие во мнении просят удалиться, а если этого не желаешь, то просто удаляют. Ты мне говоришь, что у меня „какая-то своя логика“, идущая вразрез с теперешним временем, и называешь меня устарелым либералом, оно так и есть, поэтому тем более мне не следует идти в учреждение, столь проникнутое духом современности».
«Дух современности», о котором пишет Поленов, заключался, видимо, в том, что его приглашали на должность, с которой как раз перед этим был смещен Куинджи. Куинджи пользовался у студентов огромной популярностью, и это не по нраву было администрации академии. Куинджи вынудили подать в отставку. Подал в отставку и другой художник, близкий одно время мамонтовскому кругу, — Николай Кузнецов. Кузнецов уехал к себе на родину, в Одессу, и оттуда писал Поленову: «Ты правду говорил мне о порядках в Академии. Там все пошло и такие все пошляки. И знаешь ли? Лучше их всех граф Толстой. Суди об остальных. Когда я решил оставить Академию, — точно гора с плеч свалилась. Если бы ты знал, как здесь все далеки к искусству! Положительно не с кем поговорить о нем. Маковские, Киселевы и пр., даже Репин готовы воздвигнуть китайскую стену от Запада. Слыхал, что тебя приглашают, но ты отказался. Для тебя это хорошо, но для учеников скверно. Кого же они найдут? Дело дошло до того, что прочат Киселева. Вот уж правда, что свет клином сошелся!»
«Ты прав, — отвечал ему Поленов, — что вся эта клика старается загородить от молодежи все свежее, все новое и пичкает ее своей затхлостью, и с большим успехом вокруг нее образуется целая куча последователей. С ними не споемся, при этом людишки они преподлейшие, руки не хочется подать. Илья Репин, конечно, сильнее всех как художник, но так не крепок как человек, что решительно не на кого опереться…
Вообще вся эта петербургская холопщина мне противна до мозга костей».
Примерно то же пишет Поленов Чистякову, человеку, наиболее им уважаемому в академии: «Вы правы, говоря, что кто-то над нами издевается, да не над одной Академией, а над всей мыслящей частицей России… Мне представляется, что в настоящее время отечество наше охвачено непреоборимым духом холопства, который всем заправляет… Вы спрашиваете, отчего я редко бываю в Питере? Именно оттого, что уж очень унизительно себя там чувствуешь… Кто знает, с чем столкнешься, с интригой, обманом, продажностью и, наконец, что мне всего ненавистнее — с произволом. Я очень люблю нашу Академию и несказанно ей благодарен за все то хорошее, что она мне дала, а главное — за то свободное художественное развитие, которое там получалось. Я с великой радостью послужил бы на пользу молодому поколению, но как вспомню, с кем придется сталкиваться, руки опускаются и всякая охота пропадает».
Прошло четверть века с тех пор, как Поленов окончил академию, и он уже не помнит академического гнета того времени, не помнит унизительных выговоров Исеева, впрочем, о многом он попросту не знает, не знает, как читались его откровенные высказывания в совете профессоров, как комментировали его полные веры в справедливость откровенные признания.
Конечно, это была его молодость, это была пора надежд. И нервы были еще молодыми и крепкими. Он горячился, но не огорчался надолго. Все это, скопившись, сказалось потом, после очень сильного переживания и после очень ответственной и сложной работы — всего того, что стоило ему столько душевных сил. Но честь и слава ему, что при всем том он остался тверд в своих убеждениях, не пошел ни на какие компромиссы, ни на какие сделки с совестью, касалось ли это передвижников или академии — все равно.
Спустя еще два с лишним года, в конце 1899-го, у И. И. Толстого был случайный разговор с И. П. Хрущовым, и Хрущов написал об этом Поленову, рекомендуя ему пересмотреть свой отказ, ибо Толстой искренне хочет видеть его в составе профессоров.
С Толстым, надо отдать ему справедливость, и впрямь произошли благотворные перемены. Став вице-президентом академии, он всячески способствовал мирискусникам; на него огромное влияние имел Серов, а через Серова Бенуа и Дягилев.
Но воспринять такие тонкие нюансы изменений во взглядах людей, с которыми он видится редко, почти не общается, Поленов уже не может. Да и главное для него не Иван Иванович Толстой, а общий дух, царящий в академии. В академию пошли преподавать наиболее ретроградные передвижники. Среди них один Репин остается еще настоящим художником, но и о нем Поленов невысокого мнения, не как о художнике, конечно, а как о человеке.
И в заключение своего огромного письма Хрущову, в котором он излагает историю 1891–1892 годов, потом историю 1897 года, Поленов пишет почти те же слова, что в письмах Кузнецову и Чистякову: «Было время, когда я пошел бы в Академию не скажу с удовольствием, скорее со страхом, потому что задача была слишком велика и ответственна, но я должен был тогда идти. Теперь же это невозможно, работа моя в ходу, и я не хочу ее прерывать, а главное — там делаются дела, с которыми я не могу примириться. Не далее как два года тому назад заставили оттуда уйти человека, всей душою преданного Академии и молодежи, потому что он осмелился иметь свое мнение. Я говорю о Куинджи. Я же, когда имею свое мнение, то держусь его крепко, и выйти меня никто не заставит, могут выгнать, но такой финал меня не привлекает. Да вряд ли Академия меня привлекла бы, я не гожусь в ее ареопаг, там теперь заседают все больше почтенные и важные нигилисты, а я таковым никогда не был. Мой друг Илья Ефимович Репин когда — то назвал меня отсталым либералом, вот это было верно сказано».
И следующий абзац, после изъяснений в любви к Петербургу, к его архитектуре, каналам, к Неве с ее набережными, театрами, где пережил он столько восторгов, Поленов кончает такой фразой: «Но Петербург как центр русского фетишизма или попросту холопства мне противен до глубины души».