Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 76



Свободным обращение историков к этой теме нельзя было назвать по причине действия не только «патриотической», но и духовной цензуры. Любой, кто пытался поставить под сомнение самозванство Лжедмитрия I, должен был задуматься о своеобразном «переосвидетельствовании» мощей царевича Дмитрия в Архангельском соборе в Кремле. Допустить подобное церковь, конечно, не могла. Поэтому историки XVIII–XIX веков с осторожностью высказывались о происхождении Дмитрия. Столкнувшись с запретами, Миллер отказался от прямых оценок. На подобную откровенность его вызывала сама Екатерина II. Рассказ о разговоре придворного историографа и императрицы сохранил английский путешественник Уильям Кокс, встречавшийся с Г. Ф. Миллером в 1778 году.

В его передаче разговор этот выглядит следующим образом:

«— Я слышала, — сказала она (императрица. — В. К.), — вы сомневаетесь в том, что Гришка был обманщик; скажите мне смело ваше мнение.

Миллер почтительно уклонился от вопроса, но, уступив настоятельному требованию императрицы, ответил:

— Вашему величеству хорошо известно, что тело истинного Димитрия покоится в Михайловском соборе; ему поклоняются, и мощи творят чудеса. Что станется с мощами, если будет доказано, что Гришка настоящий Димитрий?

— Вы правы, — ответила императрица, улыбаясь, — но я желаю знать, каково было бы ваше мнение, если бы вовсе не существовало мощей.

Однако Миллер благоразумно уклонился от прямого ответа; императрица более не допрашивала его».

В разговоре с иностранным путешественником Г. Ф. Миллер был более откровенен. Оказалось, что историограф Екатерины II был убежден, «что на московском престоле царствовал настоящий Димитрий». «Но я не могу, — сказал он, — высказать печатно мое настоящее мнение в России, так как тут замешана религия. Если вы прочтете внимательно мою статью, то, вероятно, заметите, что приведенные мною доводы в пользу обмана слабы и неубедительны». Затем он добавил, улыбаясь: «Когда вы будете писать об этом, то опровергайте меня смело, но не упоминайте о моей исповеди, пока я жив» 40.



Само имя Лжедмитрия в XVIII веке все еще продолжало быть олицетворением всех пороков. В упоминавшейся трагедии Сумарокова «Димитрий Самозванец» Лжедмитрий I рисовался явным злодеем. В конце сумароковской трагедии, перед гибелью, самозванец произносит монолог кровожадного убийцы, сожалеющего только о том, что не успел до конца разорить Московское царство:

Интересно, что Александр Сумароков советовался с Г. Ф. Миллером, но это никак не повлияло на созданный им образ самозванца. Диктат подобных классицистических представлений, конечно, прямо не вторгался в научное изучение истории Смуты, а скорее отражал особенности ее постижения. Примерно в то же время выдающийся археограф и помощник Г. Ф. Миллера по московскому архиву Николай Николаевич Бантыш-Каменский составил полный обзор дел о дипломатических взаимоотношениях между Россией и Польшей. В него вошли и материалы о «переписке Лжедмитрия, Григория Отрепьева», ставшие, по сути, первым исследованием дипломатии его короткого царствования (к сожалению, работа H. H. Бантыш-Каменского была опубликована только много лет спустя) 42.

С появлением Пугачева и страшным повторением самозванства в русской истории Екатерина II, да и другие современники уже больше не смогли бы выдерживать учтивый и по-светски занимательный тон в беседе о Лжедмитрии. Князь Михаил Михайлович Щербатов в «Краткой повести о бывших ранее в России самозванцах» (1774) реализовал прямой указ императрицы, потребовавшей исторических обоснований для немедленного осуждения самой мысли о самозванстве в России. Щербатов показал, что ложный Дмитрий был не кем иным, как Гришкой Отрепьевым. Сделать это ему было тем легче, что подобный взгляд вытекал из его научных разысканий. Князь M. M. Щербатов специально обратился к теме Смутного времени и по-настоящему открыл его читающей публике. Седьмой том «Истории Российской от древнейших времен» Щербатова был посвящен «междоцарствию», наступившему после смерти царя Федора Ивановича в 1598 году. Труд князя M. M. Щербатова публиковался на волне большого интереса к отечественной истории, когда снова оказался востребованным «патриотический» заказ на ее освещение. В «Истории Российской» Щербатов определенно писал о «Разстриге», свергнувшем законного царя. Видимо, само имя «Лжедмитрий» утвердилось в исторической литературе после публикации щербатовского труда.

Следующей историографической вехой стала «История государства Российского» Николая Михайловича Карамзина. Он успел описать «царствование Лжедмитрия» в одной из глав последнего, полностью завершенного XI тома своей «Истории». Государственный историограф начала XIX века больше всего недоумевал, как могла случиться сама история самозванца: «Нелепою дерзостию и неслыханным счастием достигнув цели — каким-то обаянием прельстив умы и сердца вопреки здравому смыслу — сделав, чему нет примера в Истории: из беглого Монаха, Казака-разбойника и слуги Пана Литовского в три года став Царем великой Державы, Самозванец казался хладнокровным, спокойным, неудивленным среди блеска и величия, которые окружали его в сие время заблуждения, срама и бесстыдства» 43.

Казалось бы, однозначный приговор? Однако со слов историка Михаила Петровича Погодина пошли гулять разговоры о том, что на самом деле H. M. Карамзин собирался совсем по-другому представить историю царевича Дмитрия Ивановича, доверяя версии о его спасении 44. Сам H. M. Карамзин не давал основания для таких догадок. Более того, как явствует из переписки историка, опубликованной М. П. Погодиным, к моменту работы над XI томом в 1820-х годах H. M. Карамзин уже не сомневался в тождестве самозванца с Отрепьевым: «Теперь пишу о Самозванце, стараясь отличить ложь от истины. Я уверен в том, что он был действительно Отрепьев-Расстрига. Это не новое и тем лучше» 45. После описания убийства Самозванца историограф еще раз возвратился к тому, чтобы изложить доводы «защитников Лжедмитриевой памяти» «если не для совершенного убеждения всех(это слово специально выделено Н. М. Карамзиным. — В. К.) читателей, то по крайней мере для нашего собственного оправдания, чтобы они не укоряли нас слепою верою к принятому в России мнению». И сделано это сразу после того, как Карамзин написал о «зложелателях России», «умах, наклонных к историческому вольнодумству», «для коих важный вопрос о Самозванце остается еще нерешенным» 46. По крайней мере H. M. Карамзин пытался спорить и разбирать аргументы тех, чьи взгляды не разделял, подвергая критике общепринятые, а для кого-то единственно возможные, верноподданнические взгляды.

О том, что H. M. Карамзин никогда не увлекался личностью самозванца, достаточно свидетельствует его записка «О древней и новой России в политическом и гражданском отношениях» (1811). Дойдя до царствования Лжедмитрия, H. M. Карамзин замечал, что это был «тайный католик», не знавший настоящей истории своих «мнимых предков», царь, порвавший с обычаями старины. «Россияне перестали уважать его, наконец возненавидели и, согласясь, что истинный сын Иоаннов не мог бы попирать ногами святыню своих предков, возложили руку на самозванца», — писал H. M. Карамзин. Он видел в этом «самовольную управу народа», разрушившую основу власти, то есть «уважение нравственное к сану властителей». В этом обсуждении моральных последствий свержения самозваного царя H. M. Карамзин был безусловным новатором: «Сие происшествие имело ужасные следствия для России… Москвитяне истерзали того, кому недавно присягали в верности: горе его преемнику и народу!» 47