Страница 57 из 58
— Все-таки жаль, что тебя не взяли в Щукинское училище, — усмехнулся Лукин, — такая актриса пропала!
— Хорошо, — согласилась вдруг Анна, — поезжай к своему Евсею, ублажи его, но потом сразу же к Машке. Я и звонила-то предупредить тебя о приглашении. Нас зовут на смотрины мужа…
— Нет, я лучше поработаю! Что мне на него смотреть? — недовольно пожал плечами Лукин. — Я с ним знаком лет пятнадцать и, честно говоря, не горю желанием ежеминутно видеть его постную физиономию.
— Как, разве я тебе ничего не сказала? — всплеснула руками Анна. — Машка ведь от него ушла, нашла себе другого!
— Мария Николаевна? — удивился Лукин. — Эта твоя в три обхвата Машка?
— Представь себе. И неважно, сколько там обхватов, а важно, что любовь! Встретилась на симпозиуме с коллегой-философом и влюбилась. Говорит: он такой умный и несчастный, с копной вьющихся волос. Она зовет его Диогеном и уверяет, что на лето они снимут у моря двуспальную бочку. Будет всего три пары и еще кто-то из их французских коллег, кто работает в университете по обмену. Посидим вечерок, познакомимся, этот ее Диоген должен быть интересным собеседником. Да, и, пожалуйста, оденься поприличнее, все-таки у людей званый вечер, опять же иностранцы…
Беговая улица не принадлежит к достопримечательностям Москвы. Когда-то зеленая, вся в палисадниках вокруг двухэтажных, построенных немцами-военнопленными коттеджей, она из места, где живут люди, превратилась в грязную, напряженную магистраль столицы. И все же, заплеванная и задымленная, она была мила сердцу Лукина, как дорог человеку живущий в его душе кусочек детства. Давно уже снесен старый дом, разбрелись по городу товарищи по играм, и след их затоптан миллионами суетливых ног, но в большой, сумрачной квартире окнами во двор живет еще Евсей, и это греет. Сколько помнил Лукин, здесь всегда кого-то встречали, и по комнатам, как звери в зоопарке, стояли большие фибровые чемоданы, и всех тащили за стол, но потом, до боли незаметно, родственники Евсея поумирали и квартира опустела, прервалась традиция большой семьи.
— Просто изменилось время! — объяснял Евсей. — Мы глупцы, не хотим понять, что оно несет с собой организацию нашей жизни, участвует в ней. Ты вот учишься на историка, ломаешь голову — почему война, почему революция? — а все очень просто: такое пришло время!
Но и это было давно и кануло в никуда, забылись горячие споры, и их осталось трое, потом двое — Серпинов как-то, и опять же незаметно, отдалился и хотя и был где-то рядом, но видели его только по телевизору. Однажды позвонил, предложил Евсею должность в своей партии, но тот отказался, уж больно легко запачкаться.
Дождь перестал. Дверь обшарпанного подъезда, как в детстве, грохала мощной пружиной. Привычные, вытертые ногами ступени сами вели на третий этаж. Заросшее паутиной окно на лестничной площадке казалось непрозрачным, каким и было. Лукин позвонил. Два коротких и, подождав, еще один, длинный. Ему долго не открывали, и уже начало казаться, что квартира пуста, — так бывает, по одинокому дребезжанию звонка об этом можно догадаться, — но вот где-то стукнуло, грохнуло, и за высокой дверью послышались шаркающие шаги. Одна из ее створок отворилась, Евсей замер на пороге. Поверх вытянутого на коленях тренировочного костюма на нем была старая армейская шинель с поднятым воротником.
— Холодно! — сказал он вместо приветствия. — Что стоишь, заходи!
Он не был пьян, но не все звуки ему так сразу удавались, а манера проглатывать окончания слов кого угодно могла ввести в заблуждение.
— Любовь нечаянно нагрянет, — пел он, провожая гостя в большую, холодную, как склеп, комнату, — когда ее совсем не ждешь… — Евсей усадил Лукина за стол, похлопал по плечу. — Не бойся, не нагрянет! Любка у матери. С утра взяла ребятишек и укатила. Посмотри на меня, Лука, я ведь не скотина? — Он повернулся, демонстрируя себя анфас и в профиль. — Почему же она говорит, что я скотина?
— Они опять тебя бросили… — Лукин оглядел скудный стол, валявшиеся на диване скомканные подушку и одеяло.
— Никто меня не бросал. Почему тебя всегда заносит в крайности? — Евсей обошел вокруг стола, сел напротив. — Уехали, и все! Свободные люди в свободной стране. И вообще, что это ты сегодня такой нарядный? В костюме и при галстуке, ну просто-таки дипломат! Может, решил, что я позвал тебя на собственные поминки? — Он взял со стола бутылку, сковырнул концом ножа пробку. — Видишь, не притронулся, тебя ждал! Даже вздремнул немного… — Его одутловатое лицо было изрядно помято.
— Не надо, Евсей, не пей, — попросил Лукин.
— И ты туда же. — Евсей наполнил рюмки. — Я ведь не для пьянки, а ради художественного восприятия того паскудства, которое по недоразумению называется нашей жизнью… Ты когда-нибудь слышал об алкогольном импрессионизме? Или, может быть, знаешь, что за пытка каждую секунду ощущать себя живущим во времени? То-то же…
Он поднял рюмку, чокнулся с Лукиным. Выпил бодро, с удовольствием, энергично крякнув и закусив соленым огурчиком.
— Ты, старик, просто не хочешь отдать себе отчет, а мы с тобой только тем и занимаемся, что боремся с внутренней пустотой. Да и не мы одни, все так живут! — Как обычно, после рюмки его одолела словоохотливость. — Нельзя идти по пустыне собственного бытия, не населяя ее миражами, не убеждая себя, что безразличие и усталость, которые мы испытываем перед жизнью и женщиной, и есть настоящая любовь. Мир сер по своей природе, как стенка писсуара, а мы его раскрашиваем, чтобы смешнее было жить. Миражи, старик, миражи, — я тоже отдал им дань, шел к ним с протянутой рукой за ради Христа, шел с последней надеждой. Мне так хотелось в них верить! Но, увы… — Евсей скорчил мину, разжал кулак, в котором ничего не было. — Ты, конечно, можешь сказать: а любовь? Но поезд на этой станции больше не останавливается! Я женат семнадцать лет, любовь так долго не живет. Она может выдержать все — все невзгоды и лишения, но только не время. Женщину, старик, надо любить издалека…
Человек вообще — субстанция сильнодействующая, его следует принимать гомеопатическими дозами… — Он на глазах пьянел. — Ну, что же ты не скажешь, что жить надо работой? Скажи! Но только меня больше не трогают мелочные амбиции и копеечные устремления, все это давным-давно проехало. А что осталось? Ни-че-го! Жизнь, Лука, кончается, как представление в театре. Показывать больше нечего, а занавес все никак не опускается. Впрочем, я мало чего хотел, еще меньше достиг, и черт со мной! Устаешь от бессмысленной невнятицы окружающей тебя помойки, устаешь быть свидетелем собственной жизни…
Он потянулся за бутылкой, разлил водку по рюмкам.
— Знаешь, я тут задумался, и одна мысль меня поразила. Можно взять ноты и весь вечер играть Шопена, но никому и в голову не придет для своего удовольствия перепечатать Пастернака! Впрочем, бог с ним, с Пастернаком, я и сам начал пописывать. Оцени: «Шел третий день конца мира. Тихо кружась, падал радиоактивный снег, заботливо укрывая кучку собачьего дерьма!» Создает образ, а?
— Слушай, тебе действительно больше не стоит. — Лукин попытался отнять у Евсея рюмку, но тот перехватил его руку.
— Не суетись, командир! Когда я пью, ко мне приходит вдохновенье. Ты вот хочешь заработать? Тогда придумай, как быстро и без проблем сойти с ума. Поверь, отбоя от желающих не будет! Самоубийство — большой грех, а тут раз-два — и вышел из игры вчистую, и все гнусности этого лучшего из миров до тебя уже не имеют никакого касательства. Самая большая Его ошибка, — Евсей ткнул пальцем в потолок, — в том, что скотам было дано понять, что они скоты! Свинья не комплексует оттого, что она свинья, и человеку надо к этому стремиться…
Евсей, морщась, выпил водку, вытряхнул тушенку на блюдце.
— И всего-то требуется — смириться с собственной скотскостью и ничтожеством. А то надумали — венец природы!.. — Он глумливо ухмыльнулся, подцепил на нож кусочек спрессованного мяса, принялся жевать. — Жизнь — штука простая, ее надо прожить, а потом плюнуть и забыть! Представляю, как будет обидно, когда, умерев, ничегошеньки не найдешь за гробом. Вот будет хохма! — хохотнул он.