Страница 70 из 77
Последнее выдает в Гае увлеченного до самозабвения зрителя, способного высоко оценить и красивое пение, и отточенные движения умелого танцора. Плясать он был готов всегда и везде. Трое римских сенаторов консульского звания лично убедились в наличии у их повелителя такого необычного пристрастия. Однажды уже за полночь Гай вызвал к себе во дворец на Палатине трех почтенных консуляров. Сам рассадил их на сцене. Трепеща, они ожидали самого худшего… Император удалился, предоставив почтенным сенаторам возможность еще поволноваться перед неизведанным… но вдруг под звуки флейт и трещоток вновь появился перед ними в женском покрывале и в длинной тунике до пят, проплясал танец и, ни слова не говоря, ушел, оставив консуляров в глубоком раздумье относительно смысла происшедшего…
Шутка? Эпатаж? Конечно, и не самый ужасный, иные цари дурачились и похлеще. Вот сирийский царь Антиох IV Эпифан однажды после успешного похода давал пир для своих приближенных. Пирующих развлекали разного рода шутовскими представлениями, декламациями, в каковых и сам царь принял участие. Но вот царь вышел из пиршественной залы… Вскоре появились рабы, несущие что-то завернутое в ткань, и положили сверток на стол перед пирующими придворными. Зазвучала музыка, сверток вдруг ожил и оказался человеком, который поднялся на ноги… Внезапно ткань упала и перед всеми предстал совершенно голый царь. Еще мгновение — и он закружился в танце.
Нельзя не признать, что танец Гая был куда пристойнее и сам он был, по крайней мере, одет, пусть и в женское платье.
Но самое большое изумление, вызвавшее и самое удивительное предположение, связано с особой привязанностью Гая к своему коню. «Своего коня Быстроногого он так оберегал от всякого беспокойства, что всякий раз накануне скачек посылал солдат наводить тишину по соседству; он не только сделал ему конюшню из мрамора и ясли из слоновой кости, не только дал пурпурные покрывала и жемчужные ожерелья, но даже отвел ему дворец с прислугой и утварью, куда от его имени приглашал и охотно принимал гостей. Говорят, он даже собирался сделать его консулом» {347} .
Наверняка сам Гай пришел бы в изумление, узнав, какое фантастическое намерение приписывает ему молва. Но в том-то и беда, что римляне были убеждены: их император способен на все, от него можно ожидать самого дикого чудачества, самого жестокого поступка. И то и другое совершенно непредсказуемо, и чем вызвано — понять невозможно. А значит, почему бы такому человеку и в самом деле не ввести любимого коня в сенат и не провозгласить его консулом? К коню ведь он относится много лучше, нежели к действительным консулам, коим то ли шутки ради, то ли всерьез обещал глотки перерезать за дружеским ужином?
В таких условиях неудивительны заговоры и неудивительно участие в них высших лиц государства, людей из ближайшего окружения Калигулы. Думается, одним из сильнейших толчков, побудивших заговорщиков действовать, было крайне непродуманное и способное возмутить всех римских граждан решение Гая, узаконивавшее доносы рабов на хозяев: «Гай также позволил рабам выступать с какими угодно обвинениями против своих хозяев: конечно, все, что они говорили, было ужасно, потому что в угоду Гаю и по его понуждению ими возбуждались страшнейшие обвинения. Дело дошло даже до того, что некий раб Полидевк решился выступить против Клавдия, и Гай не постеснялся явиться послушать судебное разбирательство по делу своего родственника: он даже питал надежду найти теперь предлог избавиться от Клавдия. Однако это дело у него не выгорело, ибо он преисполнил все свое государство наветами и злом, а так как он сильно восстановил рабов против господ, то теперь во множестве стали возникать против него заговоры, причем одни участвовали в них, желая отомстить за испытанные бедствия, другие же считали нужным избавиться от этого человека раньше, чем он вверг бы их в большие бедствия. Поэтому смерть его была бы по законам всех народов всякому желательна…» {348}
Свободу рабских доносов в Риме долго терпеть не могли. Да, бывали времена, когда рабам дозволялось доносить на господ. Случалось такое во время проскрипций, но тогда был четко обозначен круг тех, на кого доносы эти принимаются, — списки проскрибированных вывешивались для всеобщего осведомления. И рабы наравне со всеми прочими обязаны были сообщать властям, где находятся и укрываются лица, в роковые списки внесенные. Понятное дело, многие рабы были не прочь доносом своим отомстить жестокому хозяину. Потому особо любопытна статистика предательства во время проскрипций второго триумвиратора, приводимая Веллеем Патеркулом. Рабы, конечно, старались, но их по числу доносов обошли… сыновья несчастных. Дети доносили на отцов усерднее рабов! Менее рабов усердствовали либертины — черная неблагодарность, ибо хозяевам своим они были обязаны свободой; наиболее верными, менее всех подвержденными пагубному и позорному пороку доносительства оказались жены {349} .
Калигула же дал рабам полную свободу доносительства: отныне они были вольны изобличать любого в любых происках против императора. Гай таким образом пытался остановить заговоры, испугать тех, кто замышлял дурное против него. То, что никто отныне не защищен от рабского доноса, должно было показать обвинение Полидевка против Клавдия. Этот суд, благополучно завершившийся для обвиняемого, был скорее всего предупреждением для всех: никто отныне, даже члены августейшей семьи, не защищен от рабского доноса. Показательным было и присутствие самого Гая на суде. Клавдий уцелел не потому, что донос Полидевка был неубедителен. Калигула не считал придурковатого, по его мнению, дядюшку сколь-либо опасным для себя человеком. Да и заговорщиком он и близко не был, в чем Гай не сомневался. Но пример этот сыграл роль обратную. Он, разумеется, испугал многих, но иных подвиг на решительный замысел покончить с тираном, отдавшим благополучие и жизнь господ в руки рабов — дело доселе неслыханное. Вот потому-то «среди этих безумств и разбоев многие готовы были покончить с ним: но один или два заговора были раскрыты, и люди медлили, не находя удобного случая. Наконец, два человека соединились между собой и довели дело до конца не без ведома влиятельных вольноотпущенников и преторианских начальников. Они уже были оговорены в причастности к одному заговору, и хотя это была клевета, они чувствовали подозрение и ненависть Гая: тогда он тотчас отвел их в сторону, поносил жестокими словами, обнажил меч с клятвой, что готов умереть, если даже в их глазах он достоин смерти, и с тех пор не переставал обвинять друг перед другом и ссорить» {350} .
Светоний, как мы видим, несколько иначе описывает встречу Гая с Каллистом и префектами преторианских когорт, обвиненных Бассом-старшим в заговоре против императора. Но суть примерно та же: Гай не поверил в их вину и отпустил. Правда, как говорят обычно в подобных случаях, оставил под сильнейшим подозрением. «Великий либертин» и префекты претория, легко догадываясь, чем могут закончиться для них подозрения Гая, да еще и в условиях свободы доносительства, дарованной рабам, не могли не беспокоиться за свою судьбу.
Если их причастность к заговору молодого Басса действительно была клеветой — не могли столь солидные люди ввязаться в дело, чуть ли не юнцами задуманное, — то ныне вступление в заговор в роли силы направляющей, разумеется, становилось неизбежным. Тем более что к их услугам были сразу три заговора «и в каждом из этих заговоров инициаторами являлись благородные мужи» {351} .
Первым из этих «благородных мужей» был Эмилий Регул, уроженец города Кордубы в Иберии (Испании), сплотивший вокруг себя целую группу товарищей, готовых убить ненавистного тирана. Другой заговор возглавил трибун-преторианец Кассий Херея, третий — Аппий Минуциан. Каждый из предводителей имел свои причины ненавидеть Гая и желать ему смерти. Минуциан жаждал отомстить за Марка Эмилия Лепида, казненного вместе с Гетуликом. В решимости истребить кровавого деспота, погубителя выдающихся римских граждан его поддерживала не только жажда благородного отмщения за близкого друга Лепида, но и страх за свою жизнь. Гай, зная о близости Алпия к казненному заговорщику, как-то в гневных выражениях пригрозил ему казнью. Угрозу эту он почему-то не спешил выполнить, но доблестный Минуциан, не желая находиться в постоянном страхе, решительно стал на путь тираноборчества. Кассий Херея имел личные основания ненавидеть Гая, хотя ему император никакими карами не грозил и в заговорщиках не числил. Херея служил в легионах на Рейне в то время, когда в них вспыхнул мятеж. Тогда двухлетний Гай и молодой центурион оказались в одном лагере. Маленький сын Германика едва ли понимал происходящее. Кассий Херея же, верный законному принцепсу и любимому полководцу, отцу Гая Германику, проявил себя мужественным воином, решительно, можно сказать, мечом проложив себе дорогу через мятежный строй. Теперь это был немолодой человек, достигший высокого звания трибуна и командовавший одной из девяти преторианских когорт. В Риме его отношения с молодым императором не сложились. Калигула поручил преторианскому трибуну сбор податей и недоимок в императорскую казну, когда подати эти удвоились. Херея, человек времени правления Тиберия, усвоил иные, куда более разумные способы сбора налогов, каковые утвердились в Римской империи при старом принцепсе. Известно, что умело установленные умеренные налоги всегда собираются много лучше, нежели подати высокие, грозящие выжать последние соки из налогоплательщиков. Потому-то Тиберий и собрал богатейшую казну, а Калигула поставил Империю на грань банкротства. Вот трибун и собирал недоимки, исходя из возможностей податного населения, а не ради немедленного пополнения казны за счет практического ограбления людей. Тем более что знал он, как Гай распорядится собранными деньгами. Калигула же, раздраженный медленным поступлением податей, обозвал старого заслуженного воина бабой. С этого времени Калигула не переставал глумиться над Хереей: «…несмотря на его пожилой возраст, Гай не уставал всячески издеваться: то обзывал его неженкой и бабьем, то назначал ему как пароль слова «Приап» или «Венера», то предлагал ему в благодарность за что-то руку для поцелуя, сложив и двигая ее непристойным образом» {352} .