Страница 20 из 158
В гости к дилетантам захаживал профессионал — Шервуд Андерсон. У нас этот писатель известен мало: слышали, что он был кумиром Довлатова, а читать, как правило, не читали. Андерсон — этакий Гоген от литературы: был буржуа, отцом семейства, потом пережил нервный срыв (который сам характеризовал как озарение), начал писать, оставил семью (женился четырежды, как и Хемингуэй), а через некоторое время и бизнес; в 1919 году опубликовал сборник рассказов «Уайнсберг, Огайо» и стал знаменит. В учебниках по американской литературе Андерсона называют одним из литературных «отцов» Хемингуэя. Но прежде чем говорить о влиянии Андерсона на Хемингуэя, нужно разобраться в том, что же необыкновенного сделал сам Андерсон, а для этого надо учитывать, что американская литература долго отставала в развитии от европейской.
До XIX века качественной беллетристики в США почти не существовало (хотя была первоклассная публицистика) — сплошь «готические» романы, скопированные с европейских. Роман, новелла, поэзия — все рождалось с запозданием, так что в канун Первой мировой, когда европейцы уже переварили Флобера, Бальзака, Мопассана, Достоевского, Тургенева, Чехова, Толстого, Диккенса, Стивенсона и Киплинга и дегустировали прозу Пруста и Андрея Белого, в Штатах великими считались Теодор Драйзер и Стивен Крейн (еще один кумир Довлатова) — писатели прекрасные, если только не сравнивать их с названными выше. Самые яркие звезды в американском небе — Мелвилл, По, Готорн, Бирс, Джек Лондон — были романтиками, а романтиков в Европе давно за людей не держали. Генри Джеймс также был старомоден, да и американцем его соотечественники не считали. Особняком возвышался Марк Твен, из которого, по мнению Хемингуэя и Фолкнера, вышла американская литература, как наша из гоголевской «Шинели», — но Твен, увы, не успел создать значительных книг о взрослых для взрослых.
Лучше Крейна во времена молодости Андерсона и детства Хемингуэя никого не было, но Крейн еще вовсю употреблял выражения «мучительный страх вонзается в его душу острым ножом», «ее несправедливость обратила в камень его некогда нежное сердце» или «искаженное судорогой лицо ковбоя напоминало страшную маску, запечатлевшую предсмертную агонию», которые когда-то были свежи, но давно заштамповались и с которыми молодые писатели мириться не желали. «Старые» слова не только затерлись от повторений — они были слишком бесплотны, невещественны. Читать «обратила в камень его некогда нежное сердце» — все равно что слушать словесное описание картины вместо того, чтобы глядеть на нее. Читатель должен видеть, осязать, слышать, писатель — не говорить, что чье-то сердце ожесточилось, а дать выражение глаз, жест, движение бровей так, чтобы читатель сам догадался, что произошло. «Тот, кто работает со словами, хочет ощущать на губах их вкус, вдыхать их запах, пересыпать их, словно горсть камушков, и слышать, как они гремят и стучат друг о друга; он хочет, чтобы слова на белой странице сразу останавливали взгляд, чтобы они выскакивали из-под пера и до них можно было дотронуться, как прикасаются к щеке возлюбленной» — так Андерсон сформулировал свое творческое кредо.
Писать хотелось суше, точнее, без метафор, очищая язык от необязательной (как казалось) шелухи: «Оклеивать обоями комнаты в марте и в апреле было тепло, и легко, и приятно. Когда на улице бывало холодно или шел дождь, в новых домах, где они работали, топились печи. В уже заселенных квартирах им освобождали комнаты, расстилали на полу газеты поверх ковров и накрывали простынями оставшуюся в комнате мебель. И какой бы ни шел дождь или снег — внутри было всегда тепло и уютно». Кто ж не узнает стиль Хемингуэя! Да только это рассказ Андерсона «Печальные музыканты». Человека, выросшего на Чехове, такими фразами не удивишь. Но Хемингуэй в 1920 году еще не читал Чехова. Он читал только Андерсона.
Оба отрицали родство: Андерсон говорил, что не указывал Хемингуэю пути, напротив, творчество Хемингуэя было противоположностью его собственному, Хемингуэй же, по свидетельствам очевидцев, в двадцатые годы только об Андерсоне и толковал, восторгался им, но позднее лишь снисходительно хвалил ранние рассказы Андерсона и не считал, что имеет с ним что-то общее. Действительно, что общего? «Плотник, ветеран Гражданской войны, пришел к писателю в комнату и сел поговорить о сооружении помоста, на который он поставит кровать. В комнате у писателя лежали сигары, и плотник закурил. Сперва они поговорили о том, как поднять кровать, потом стали говорить о другом. Плотник затронул тему войны. В сущности, его навел на это писатель. Плотник побывал в плену, сидел в военной тюрьме в Андерсонвилле, и у него погиб брат. Брат умер от голода, и, вспоминая об этом, плотник плакал. У него, как и у старого писателя, были седые усы, плача, он надувал губы, и усы ездили вверх и вниз». Сразу видно, что это никакой не Андерсон, а Хемингуэй.
Правда, это тоже Андерсон, о котором Фолкнер сказал: «Он ощупью искал пути к совершенству, искал точные слова и безукоризненные фразы, не выходя из рамок своего словаря, полностью подчиняя его простоте, которая была уже на грани фетиша, ради того чтобы выжать из этой простоты все, проникнуть в самую суть вещей. Он так преданно работал над стилем, что в результате получал один лишь стиль, то есть средство превращалось в цель». Современные литературоведы говорят то же о Хемингуэе.
Хватит морочить нам голову, давайте настоящего Хемингуэя — сравним… Пожалуйста: «У Скриппса О’Нила было две жены. Стоя у окна — долговязый, худой, мрачный, — он думал о них обеих. Одна жила в Манселоне, другая — в Петоски. Жены, что жила в Манселоне, он не видел с прошлой весны. Он смотрел на заснеженный двор насосной фабрики и думал, что же сулит ему весна. С этой манселонской женой Скриппс часто напивался, и тогда они оба бывали очень счастливы. Шли до железнодорожной станции, потом дальше по линии, усаживались на землю, пили и смотрели, как мимо проходят поезда. Расположившись под сосной на пригорке, они сидели и пили. Бывало, всю ночь, а то и всю неделю. Это шло им на пользу. Придавало Скриппсу сил». Это — Хемингуэй? Пародия на Хемингуэя? Самопародия? Да как сказать: это «Вешние воды», пародия Хемингуэя на роман Андерсона «Темный смех»… Приводим эти примеры не затем, чтобы доказать, что Хемингуэй всецело находился под влиянием Андерсона. Просто хотелось бы понять, почему младший коллега совершенно затмил старшего. Только потому, что охотился на львов, был в осажденном Мадриде и ловил шпионов, а Андерсон ничего этого не делал? Или было что-то другое?
Андерсон был намного старше обитателей «Бельвиля» — 44 года. Он необычно одевался, любил прихвастнуть, поучал; молодежь над ним подсмеивалась. Хемингуэй, по свидетельствам других жильцов, вел себя с Андерсоном вежливо и кротко, но после его ухода делал критические замечания. Ни этих замечаний, ни реплик, которыми Андерсон и Хемингуэй обменивались, к сожалению, никто не фиксировал; известно только, что Эрнест о какой-то андерсоновской фразе сказал, что «так писать нельзя» и что, по мнению Кенли Смита, кротость его была враждебная — он молча сопротивлялся тому, что «учитель» навязывал. Чему сопротивлялся, если сам хотел писать так же? Считается, что литературные пути Хемингуэя и Андерсона разошлись, когда последний стал писать «потоками сознания», а Хемингуэй этой манеры не то чтобы не принимал, но по возможности старался избегать. В 1920-м до этого расхождения было еще далеко, хотя Андерсон уже тогда высказывал идеи о «бессознательном письме», которое фиксировало бы переживания человека. Но когда сходятся два писателя, задавшихся целью найти «единственно верное слово», им никогда не найти согласия, ведь каждый считает, что «единственно верное» слово — то, которое придумал он. Кроме того, Андерсон любил рассказывать об «озарении», которое пережил, и противопоставлять нищую богемную жизнь успеху; Хемингуэя это раздражало. Он не верил ни в какие «озарения», полагая, как следует протестанту, что только сознательный труд приведет к успеху, в котором ничего дурного нет.