Страница 154 из 158
С приезжавшим Хотчнером, по его рассказам, больной не ссорился, только был грустен и жаловался на лечение: «Эти шоковые доктора ничего не знают о писателях и о таких вещах, как угрызения совести и раскаяние. Надо бы для них устраивать курсы, чтобы они научились понимать такие вещи. Какой был смысл в том, чтобы разрушать мой мозг, стирать мою память, которая представляет собой мой главный капитал, и выбрасывать меня на обочину жизни? Это было блестящее лечение, только вот пациента потеряли». Об угрызениях совести он говорил постоянно, но, когда его спрашивали, в чем конкретно он раскаивается, ответы были расплывчаты: принес зло жене, семье, друзьям, «соблазнял малых сих», совершал преступления и правонарушения и т. д. Хотчнер: «Он весь был каким-то опустошенным. Он вышел ко мне и присел на выступ стены. Я почувствовал, что надо говорить прямо, и спокойно спросил: „Папа, почему ты так хочешь уйти из жизни?“ Он мгновение помедлил, а потом ответил в своей обычной манере, четко и ясно: „Что, по-твоему, происходит с человеком, когда ему 62 года и он понимает, что уже больше никогда не напишет книгу?“ В ответ я спросил: „А почему бы тебе на некоторое время не прекратить работу? Ты ведь осуществил все свои замыслы. Почему бы на этом и не остановиться?“ Он ответил: „А потому, видишь ли, что неважно, сколько не писать — день, год, десять лет, если в глубине души знаешь, что однажды ты сможешь это сделать. Но если этого знания у тебя нет, то неопределенность становится невыносимой, как бесконечное ожидание“».
Состояние больного то и дело менялось. 13 мая умер Гари Купер — обострение депрессии; к концу месяца — улучшение, во всяком случае так казалось: физически чувствовал себя бодрым и рассуждал здраво. 10 июня отправил письмо Скрибнеру, благодаря за подаренный путеводитель по Йеллоустону, просил послать такой же Джону, радовался известию о том, что его книги хорошо продаются. «Спасибо, что ты сказал мне об этом. Я почувствовал себя лучше. Надеюсь выйти отсюда здоровым». Узнав, что тяжело заболел (сердце) девятилетний сынишка Сэвирса, расстроился, но письмо мальчику, как полагается, написал бодрое:
«Милый Фриц,
Я ужасно огорчился, узнав сегодня утром из письма твоего отца, что ты еще несколько дней пробудешь в больнице в Денвере, и спешу написать тебе, чтобы ты знал, как мне хочется видеть тебя выздоровевшим.
В Рочестере было очень жарко и душно, но последние два дня стало прохладно и хорошо, и ночи просто созданы для сна. Места здесь прекрасные, и мне удалось повидать некоторые красивые места на Миссисипи, где в старые времена сплавляли лес и где сохранились тропы, по которым первые поселенцы пришли на север. На реке видел, как прыгают великолепные окуни. Раньше я ничего не знал о верховьях Миссисипи, а места тут и правда хороши и осенью здесь полно фазанов и уток. Но все же меньше, чем в Айдахо, и я надеюсь мы оба скоро туда вернемся и будем вместе посмеиваться над нашими болячками.
Прими, старина, наилучшие пожелания от своего верного друга, который очень скучает по тебе. Мистер Папа.
Всего самого хорошего твоим родителям. Я чувствую себя превосходно и вообще настроен очень оптимистично и надеюсь всех вас скоро увидеть».
Этот текст, датированный 15 июня 1961 года, считают последним письмом Хемингуэя. Вильяреаль, правда, говорил, что получил письмо от хозяина, отправленное в это же время или позднее, но оно не сохранилось, и он приблизительно вспоминал его содержание: «Рене, мой дорогой, Папа сошел с дистанции… За последние два месяца я написал мало писем — одно Скрибнеру, другое Патрику в Африку… Позаботься о котах и собаках… Я теряю в весе, на строгой диете я из тяжеловеса превратился в средневеса».
Докторам и Хотчнеру он говорил, что чувствует себя вполне сносно и хочет домой. 26 июня его выписали, несмотря на протесты жены, которая считала, что он обманул докторов, а на самом деле «оставался во власти тех же страхов и галлюцинаций, с какими был госпитализирован». Мейерс, винивший Мэри во всех грехах, тут берет ее сторону: «Роум игнорировал факт, что пациенты часто кажутся выздоровевшими, когда они уже приняли твердое решение совершить самоубийство». Из письма Роума к Мэри от 1 ноября: «Я был полностью убежден, что суицидальный риск был минимальным. По моему мнению, он достаточно оправился от депрессии, чтобы позволить ему оставить клинику. Я ошибался относительно риска». Мейерс, ссылаясь на слова Грегори, которому Роум будто бы сказал, что его отец «так или иначе убил бы себя», обвиняет врача в том, что тот махнул на пациента рукой. Но Линн оправдывает Роума: Хемингуэй заявил о желании выписаться и никто не мог держать его силой. А Райс, поверенный, сказал, что «Мэри не знала и не хотела знать, что делали с ее мужем в Майо». В общем, все делят вину между Роумом и женой, забывая об Эррере, который 24 года лечил пациента черт знает как. Но есть ли теперь смысл искать виновных?
Чтобы отвезти мужа в Кетчум, Мэри вызвала из Нью-Йорка Брауна. Больной выглядел страшно изможденным — при росте в 183 сантиметра весил всего 77 килограммов против прежних 100. Ехали пять дней на автомобиле, ночевали в отелях. Уже 27-го, по воспоминаниям Мэри, у больного начался бред: боялся ареста, прятался от людей. Домой прибыли поздно вечером в пятницу 30 июня. Браун остался ночевать в доме. Суббота прошла вроде бы спокойно. Хемингуэй с Брауном навестили Сэвирса, тот был угнетен — маленькому Фрицу не стало лучше — и развлечь друга не мог. Сходили к Андерсону, не застали, повидались с Аткинсоном. 1 июля Хемингуэи, Аткинсон, Браун и гостившая в Сан-Вэлли Клара Шпигель пошли ужинать в ресторан «Кристиана». Всем запомнилось, что больной в тревоге озирался и говорил о слежке.
Дома, по словам Мэри (опровергнуть их никто не может, но верится плохо), Хемингуэй был спокоен, жизнерадостен, напевал, называл ее котеночком и заверил в своей любви, прежде чем лечь спать. Она не услышала, как он рано утром встал и спустился в оружейную. Тут биографы и сыновья опять предъявляют претензии: почему не уследила, не надела наручники? Да, Мэри Хемингуэй — человек малосимпатичный, но некоторые упреки в ее адрес представляются необоснованными, особенно когда их высказывают дети. Мэри «упрятала мужа в психушку», выбрала из клиник самую плохую — а они-то где были, почему не ударили палец о палец, не приехали, не навестили, не дали совета? Потом Мэри забрала мужа из психушки — опять виновата, надо было оставить… Не прятала ключей от оружейной — а во что бы превратилась жизнь в доме, если б от хозяина что-то посмели прятать? И наконец, главная претензия детей заключается в том, что при попустительстве или даже содействии жены Хемингуэй убил себя. А они предпочли бы, чтобы их отец медленно умирал (рядом с той же Мэри, они-то не изъявляли намерения о нем заботиться) лет эдак десять, полуоглохший, почти слепой, не могущий ни писать, ни читать, тоскующий, плачущий каждый день?!
Почему он себя убил? При таком количестве весомых причин не обязательно быть психически больным, чтобы сделать это. Писатель не может писать; человек тяжело и, похоже, неизлечимо болен; жена постыла и другой не будет; молодость и активная жизнь потеряны навсегда; кошек и собак — нет, Кубы — нет, ничего нет, Nada у Pues Nada, ничто и только ничто во веки веков… Он зарядил ружье, вышел в прихожую и там (чтобы досадить жене или чтобы ей не пришлось долго искать его тело) упер приклад в пол и выстрелил. Нельзя сказать, что он обманул болезнь — она почти успела сожрать его, — но все-таки в последний момент он от нее ускользнул.
«И тогда, вместо того чтобы взять курс на Арушу, они свернули налево, вероятно, Комтон рассчитал, что горючего хватит, и, взглянув вниз, он увидел в воздухе над самой землей розовое облако, разлетающееся хлопьями, точно первый снег в метель, который налетает неизвестно откуда, и он догадался, что это саранча повалила с юга. Потом самолет начал набирать высоту и как будто свернул на восток, и потом вдруг стало темно, — попали в грозовую тучу, ливень сплошной стеной, будто летишь сквозь водопад, а когда они выбрались из нее, Комти повернул голову, улыбнулся, протянул руку, и там, впереди, он увидел заслоняющую все перед глазами, заслоняющую весь мир, громадную, уходящую ввысь, немыслимо белую под солнцем, квадратную вершину Килиманджаро. И тогда он понял, что это и есть то место, куда он держит путь».