Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 50 из 91

Мало того, кудесник повел Зорко к матерям рода, чтобы хоть те вразумили непутевого молодца да наказали его примерно, чтобы лишнего не выдумывал. Зорко так дело уразумел, что опасался кудесник вредного колдовства и порчи, что могут навести такие картины.

Матери рода велели все показать, что успел Зорко сотворить. Старшая, женщина строгая, пятерых дочерей поднявшая, резьбу и чеканку посмотрев и кожи с ними, сказала: «Добрая работа. Не берись только судить о том, чего ведать людям не дано. И впредь лучше того не делай, чего прежде не делали. Не велено нам от Правды и обычаев отступать, и не потому, что прихоть такая, а затем, чтобы от добра добра не искали: от гордыни да своеволия всякая беда случается! Посмотри, как прежде делали, и поступай так же». Когда же показал Зорко холсты свои — не хотел он этого делать, но на обман матерей рода совесть идти не велела, — гневно посмотрела большими черными очами своими Свияга Некрасевна. А как дошла очередь до холста тосо, где были Плава с псом охотничьим Клычкой явлены, и вовсе мрачнее тучи стала: «Так вот ты чем гордыню свою тешишь, Зорко! Когда на выверты твои, что на дереве ты учинил да на коже, думала, по молодости, по глупости. Оказалось, прав Рокот Искревич: не из младости, не по глупости, а по умыслу недоброму. Когда не хочешь, чтобы перед всем родом тебя ославили и наказали, иди и сожги мазню всю эту непотребную! Огонь — наш заступник, он стерпит, он и очистит. А чтобы не вздумал ты впредь худыми делами да думами неправыми зло на род наш навлекать, будешь отныне в поле работать, чтобы мать-земля тебя вразумила, коли мы не углядели, а сам ты в гордыне своей упорствуешь! Вот зарок тебе: ни к коже, ни к дереву, ни к холсту, ни к металлу, ни к кости тебе не касаться никаким орудием, узор наносящим. До конца земных дней твоих не касаться! А чары от тебя, коли есть, Рокот Искревич отведет». И другие матери рода подобное сказали и со старшей согласились.

Зорко на это поклонился только и сказал: «Благодарствую за науку вам, Свияга Некрасевна. Будет по слову вашему». Но в первый раз тогда Зорко знал, это говоря, что не исполнит воли матерей рода, что слова своего не сдержит. Холстины кудесник-ведун наказал в торбу сложить и ему отдать. Зорко отдал, едва не плача, а на следующий день вновь подступил к нему старик Рокот: куда, отступник, мазню свою поганую дел? Оказалось, что торбу у кудесника кто-то выкрал ночью и либо подменил на такую же, либо холсты, что Зорко писал, вытащил, а простые, на коих он просто краски пробовал, подложил. Кудесник все колдовством объявил и то, что было, пожег. «Пачкотня вредная, дескать, сама в пачкотню и превратилась, когда чары развеялись» — так он объяснил то, что образы с холстов исчезли и пятнами цветными заменились. Но Зорко о том не знал, и никто не знал, кроме матерей рода и других ведунов. Рокот долго тогда за Зорко следил, все вызнать хотел, где тот холсты свои прячет, да только не нашел ничего и успокоился.

А Зорко он всяким обрядам подверг, и страшился парень, что и впрямь разгневал он богов, и поделом ему такая кара. Но ничего не случилось, и кроме растерянности и недоумения ничего не испытал Зорко. Боги промолчали и не дали никакого знака ни в пользу правоты Зорко, ни против.

А на душу камень лег: не мог Зорко соблюсти запрет матери рода и запрет нарушил. А следить за ним никто не следил: не могли помыслить, что можно такой запрет нарушить, да Зорко со своим художеством никому и не показывался. Уходил куда подальше, где редко кто из печища бывает, и там работал. И еще один из всех в печище начал он с проезжими людьми разговоры вести об иных краях и тамошних обычаях. А потом старик калейс объявился. Не сказать, чтобы шибко влекли Зорко чужие края, но понимал он, чем дальше, тем яснее, что только там сможет он тем заняться, к чему душа лежит, что ему судьбой предписано. Свияга Некрасевна вскоре — год минул — гнев на милость сменила: Зорко и вправду не только в художестве, но и в рукомесле изрядный толк знал; может быть, и просили за него мастера, и холсты красить да с кожей работать дозволено было ему, а после и по дереву резать разрешили. Только это уже не могло отвратить Зорко от принятого решения: не было ему места в роду, какое бы и ему по нраву было, и роду не в тягость. А раз так, то и следовало уходить.

И была Плава. Печище у Серых Псов большое было, но все друг друга знали, и дети у всех росли, почитай, вместе. И Зорко с Плавой друг друга сызмальства знали. Знали и знали, покуда не встретили оба девятнадцатую весну. Словно кто с глаз у Зорко пелену снял, и посмотрел он на Плаву по-иному, а как посмотрел, то глаз уж отвести не мог. И не опустил взора, когда Плава его ответным взглядом подарила.

С тех пор не разлучались они и никого вокруг не видели. Плава все знала, что Зорко творит, и только радовалась, когда были у него удачи, и утешала, если вдруг не получалось что. Но про то, чтобы свадьбу играть, речи не заходило: знала она, что Зорко уйдет, а все равно расстаться с ним не хотела и толков по печищу не боялась. Да и не было толков: если кто и смотрел косо, так только Рокот, но и тот лишь за тем следил, чтобы Зорко опять непотребства малевать ни принялся. Не уследил.





Зорко и Плава в то же лето — двадцатое уже у обоих — стали мужем и женой, только никто об этом не знал. А может, и знали, да не говорили. Такое, чтобы молодец и девица до свадьбы любились, не было редкостью. Но тут дело в другом состояло: кому бы понравилось, что хорошая девушка, да с таким непутевым, как Зорко, встречалась? Ясно было, что такой или по добру из печища уйдет, или вовсе будет изгнан, как волк-оборотень. Может, кому-то и не нравилось это, но Зорко и Плава больше смотрели за тем, как бы снова ведун, или матери рода, или кто другой не узнали, что Зорко к прежним своим занятиям вернулся, нежели любовь свою от чужих глаз таили.

Так четыре солнцеворота минуло. И вот, потянулись дорогой уже не одни купцы, а и беженцы. Вздыбила курганы Вечная Степь и выпустила в мир конные тысячи. Зорко все больше стал пропадать вечерами у дороги: проезжие любили останавливаться у росстани, где большой торный торговый путь пересекался с зеленым, посередь которого росла трава. Этот малый путь вился лесом и болотами до печища рода Гирвасов. Гирвасом звался легченый, не обремененный ездовой упряжью олень. К слову, лошадь хороша была для летних плотных дорог, для утоптанного зимника. В весеннюю распутицу и осенние грязи, в глубоком лесном снегу, кой начинался тут же, едва отойди от дороги, первым средством для езды был сохатый, либо олень. Сольвенны некоторые знали об этом, и тем более дикими и страшными казались им венны: где это видано, чтобы обычный человек сохатого запрягал? А где сохатый, там, глядишь, и волк в упряжь полезет, и медведь, а там и вовсе нечисть какая! Может, оттого и пошли по торгу галирадскому побасенки, будто у веннов медведи в лаптях по печищам ходят, а зимой в избах у печи спят.

И вот в этот неуютный мир, где венна за медведя считали, должен был уйти Зорко. А Зорко думал теперь, ушел бы он по большой дороге, утоптанной, если бы не объявился в степях Гурцат? Если б не Гурцат, не появился бы в роду Серых Псов гость — старый калейс. Не шли бы по дороге вельхи, чьи изделия, искусства и песни так бередили в сердце тягу к дальним берегам. Не увидел бы Зорко столько диковинных и красивых вещей, что везли с собой переселявшиеся вельхи, калейсы и неудачливые купцы, приплывшие на восходные берега как раз в год, когда прошлась по этим берегам кровавой косой степняцкая сабля.

Провожали Зорко мать с отцом и сестрами, ведун — не Рокот Искревич, а тот, что помладше, — Латыня Нежданич и старшая мать рода.

— Иди, Зорко. Путь тебе полотном. Лихом дом родной не поминай, только сюда и можешь вернуться ты. И не забудь, чему тебя здесь учили. Живи по Правде, как предки заповедовали, — сказала Свияга Некрасевна. — Пусть и в дальних краях знают, что у Серых Псов живут праведно.

Зорко ответил, как должно, словами благодарности, благословили его родители и наставники, с тем и пошел.