Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 96 из 98



Азария не забыл, как когда-то, до того, как забеременела, эта девушка имела обыкновение обдуманно и хладнокровно издеваться над ним, поигрывая перед ним подолом платья, обнажая коленки, расстегивая еще одну пуговку на блузке — сводя его с ума и получая удовольствие от того, что он изнемогал от мутящего сознание неутоленного желания. Почти каждую ночь ее образ возникал в фантазиях, которым предавался он в мрачные часы одиночества, лежа на своей кровати в старом бараке, по соседству с Болонези.

Преодолев искушение напомнить Анат обо всех ее проделках, он положил руку на плечо былой насмешницы. Анат покраснела. А он, не смущаясь, битый час толковал ей о буйстве плоти, о том, что у парней, видимо, все обстоит не так, как у девушек: порой желание вовсе не связано с чувствами — оно пронзает тебя, как нестерпимая боль. Затем он попытался разъяснить ей, что Уди, по сути своей, немного ребенок; его неистовство, самоуверенность, его войны, бахвальство по поводу стрельбы и убийств, задиристая его мужественность, подчеркнутая грубость — все это, возможно, свидетельствует о боязни показаться нежным и мягким. Тут уж глаза ее наполнились слезами, и она взмолилась: пусть он скажет, что она должна сделать. Сдерживаться? Ссориться? Убежать? Азария сказал: «Анат, ты ведь знаешь, чего он боится. Постарайся сделать так, чтобы он перестал бояться. Только не спрашивай меня, какэто сделать, ведь тызнаешь его лучше всех». Она плакала за сеновалом около десяти минут, а Азария стоял рядом, держа ее за руку, пока она чуть-чуть не успокоилась.

И с Хавой он беседовал по временам. Пока в наполненной сумерками комнате Иолек неподвижно сидел в кресле и удивленно глядел на мир, широко открыв глаза, не моргая, дыша со свистом, Азария рассказывал Хаве о днях своего детства. То, чем не хотел или не мог он поделиться ни с Иони, ни с Иолеком, ни со Сруликом, ни даже с Римоной, почему-то, подчиняясь какой-то внутренней потребности, открывал он именно Хаве. Побег, голод, скитания в снегах по лесам и деревням, путь до самого Урала в товарных вагонах, какой-то заброшенный городишко в Азии, среди степей, испепеленных зноем; родителей не было; какая-то тетка, сущее чудовище, командовала им (впоследствии, уже здесь, в Израиле, в палаточном лагере для новых репатриантов, эта женщина окончательно свихнулась); затем армия — его унижали, над ним издевались, но он не сломался, потому что с самого детства был уверен в своем особом предназначении, в том, что через него осуществится некий замысел. И вот зимней ночью он прибыл сюда — Иолек радушно встретил его, а ты, Хава, в первый же вечер взяла меня с собой в кибуцную столовую, а на следующее утро пришел Иони, чтобы отвести меня на работу. Он, Иони, всегда сердился, когда слышал слова «нет выбора», да еще сказанные в связи с тем, что «здесь ничего не происходит, и один день похож на другой». Он говорил со мной о путешествиях в Бангкок, или Карачи, или какие-либо иные места, удивляясь тому, что я хочу навсегда остаться в одном месте. Жить здесь. Он, случалось, относился ко мне с презрением, а однажды чуть было не избил меня, но при всем том мы братья.

Громко и безразлично Иолек вдруг выкрикнул, путая ивритские и идишские слова: «Это чепуха! Одни слова!» И тут же вновь ушел в себя.

Хава спросила Азарию, где, по его мнению, сейчас Иони, и он знал, что следует сказать в ответ: мол, здесь, у нас, было Иони не по себе, и он ушел, чтобы побыть в одиночестве, а может, еще и для того, чтобы наказать нас. И когда станет ему лучше, он, вполне возможно, вернется.

Хава сказала: «Говорить ты умеешь. Уж это точно». Но на этот раз в словах ее прозвучала не злость, а грусть. Она подала ему стакан холодного лимонада и попросила — возможно, это хоть немного развеселит Иолека — поиграть на гитаре. Гитару свою Азария держал на коленях и заиграл известную песню «Смейся, смейся», но Иолек никак не отреагировал, не выразил никаких чувств.

Зашел Срулик пожелать всем «доброго вечера» и узнать, что нового. И он был угощен стаканом содовой, поскольку вечер выдался жарким и влажным. А когда Срулик с Азарией вышли на улицу, секретарь кибуца предложил Азарии поработать наставником в трудовом лагере, который вот-вот должен открыться в нашем кибуце: в страду к нам приезжают поработать добровольцы с разных концов мира. Азария был в полном восторге, но сделал вид, что затрудняется с ответом. Он так занят, куча работы, масса других обязательств… Срулику было позволено уговаривать его пять с лишним минут, пока наконец Азария, словно принося себя в жертву, не дал согласия. Этим же вечером, уже довольно поздно, обнаружил Азария у Эйтана Р. испорченный вентилятор, который девушки Эйтана собирались выбросить. Он его разобрал, починил, собрал снова и перед сном отправился в расположенный у самого забора, в дальнем конце кибуцной усадьбы, барак — принес вентилятор в подарок Болонези, так как летними ночами в приземистом бараке было душно.



Однажды ночью подвел Срулик в своей тетрадке такой итог прожитому дню: по-видимому, никакими политико-социальными мерами нельзя устранить самые обычные, извечно существующие страдания. Можно попытаться уничтожить отношения «господин — раб», в их явно выраженном, материальном плане. Можно добиться того, чтобы из нашей жизни исчезли голод, кровопролитие, жестокость, в их наиболее грубых проявлениях. Я горжусь тем, что мы не отступили и сумели выстоять в этом бою, доказав тем самым, что не были изначально обречены на поражение. Казалось бы, все прекрасно, все замечательно, но тут-то и начинаются трудности.

Я написал «бой», и, едва вывел это слово, как за тонкой завесой идей проступили эвересты первозданных страданий. Это страдания, которые нам не дано уничтожить: что можем мы противопоставить первобытному инстинкту, толкающему нас неутомимо искать поле боя, заставляющему бросать вызов судьбе, и вечно сражаться, и побеждать, и покорять, и завоевывать? Чем можем мы остановить этот древнейший, внезапно возникающий порыв — сжать в руке копье или меч и, как говорит Римона, броситься в погоню за какой-нибудь антилопой, чтобы пронзить ее, повергнуть, убить и отпраздновать это? Что можем сделать мы с усталостью сердца, с жестокостью, которая не проявляется садистски открыто, а действует утонченно, изворотливо, рядясь в «положительные» маски, и потому воспринимается как нечто вполне приемлемое? Чем ответить на злые замыслы, гнездящиеся в нас самих, на скрытую черствость, которую отцы наши называли душевной глухотой, когда даже человек вроде меня — вполне разумный, умеющий мыслить логически и владеть собой, «сельский священник», аскет, музыкант — порой обнаруживает в душе своей эту скрытую готовность ко злу? Как остановить, как обуздать это иссушающее наступление внутренних пустынь? Как преодолеть это темное желание повелевать другими, желание унизить, подчинить, закабалить, заковать в кандалы, поработить ближнего, опутав его некой прозрачной, тонкой паутиной — так, чтобы он постоянно ощущал себя виноватым, пристыженным и при этом еще испытывал чувство благодарности?

Я смотрю на последние строчки, написанные мною. «Как остановить», «как обуздать», «как преодолеть»… Пока я вопрошаю, как убежать от ужаса, этот ужас втайне пробирается в самую суть моих слов. Остановить. Обуздать. Преодолеть. И страх охватывает все мое существо.

9

Страда в самом разгаре. Дни стоят жаркие и длинные. Ночи короткие. Ни ветерка. Жатва ведется в три смены — даже по ночам, при свете прожекторов, установленных на комбайнах. И вот-вот наступит время собирать фрукты. А затем — виноград. И хлопок…

На северной границе почти каждый день вспыхивают перестрелки. И до нас добрались проникшие через границу террористы: повредили подающие воду насосы, взорвали на цитрусовой плантации пустовавшую сторожку из жести и той же ночью сумели, избежав столкновения с нашими пограничниками, вернуться к себе. Но полевые работы продолжаются. Все, кто может помочь, без возражений впрягаются в дело. Почти все мужчины, женщины и дети поднимаются раньше обычного, чтобы до начала рабочего дня успеть час-другой помочь на прополке и прореживании хлопчатника или на огороде.