Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 58 из 63



II

Прагу увидел я в серый день с низким облачным небом, — навстречу машине из дождя выплывали, смутно чернея, старые-старые дома. В Москве я готовил себя к встрече с Златой Прагой — радостным, живописным, ярким городом. И вот пустынные, несмотря на воскресный день, улицы. И я вовсе не чувствую себя счастливым оттого, что за окнами автомобиля — один из красивейших городов мира.

Город, как и человек, имеет лицо — оно выражает его внутренний мир, историю, судьбу. Почему-то все время, пока я собирался в Чехословакию, казалось, что лицо Праги откроется мне в лучезарный день золотой осени. Этим и объясняется то чувство разочарования, которое я испытывал в первые минуты. И вдруг на узком старинном чугунном мосту, куда нас повел экскурсовод, насилу уговорив выйти из машины под непрекращающийся холодный дождь, — на этом мосту с патетическими фигурами святых, увиделось мне в сером далеке что-то золотистое, смутное… Это были облетающие сады на одном из пражских холмов. И все переменилось с той минуты, хотя, стоя на Карловом мосту, я даже понятия не имел, что золотистая дымка — осенние сады. В сущности, пустяк, но его было достаточно, чтобы я стал лучше видеть все вокруг. И увидел: величественные соборы на площадях и скромные жилища в переулках построены из серо-черного, с тусклым блеском камня. Этот неяркий блеск и улицы, крутые, как лестницы, могущественные деревья с еще крепкой листвой и удивительно нежные в сероватом тумане лица детей и женщин, мощные очертания собора святого Витта — все-все стало восприниматься с острым и радостным чувством новизны. И дождь показался каким-то особенным, а не обычным нудным осенним дождем. И все тянуло посмотреть туда — на золотистую непонятную дымку.

А вечером, не чуя под собой ног, я вошел в те сады. Они уже почти облетели, в голых ветвях сквозило все то же низкое небо, и было странно мне: откуда достало у них силы сжаться утром в золотистый комок, тихо побеждающий изнутри дождь, туман, тяжелое уныние поздней осени?

III

«Волга», мягко оседая, точно удлиняясь от шибкого хода, вылетела с Ордынки на Москворецкий мост, и мы от удивления разинули по-деревенски рты. На взгорье к Василию Блаженному, в редких июльских сумерках, краснел большой огонь, чернел дым. И в мгновение ока, даже мигнуть не успел, резко отпечатались: рыжие крупы лошадей, чернота допотопных карет, полосатая будка, пожилая женщина в уборе, похожем на нарядный чепец, и освещенное багрово девичье растерянное лицо…

— «Войну и мир» снимают, — деловито пояснил шофер, когда мы взлетели на Красную площадь. — Днем были войска. Мундиры — чудно! Не поймешь: наши или французы.

И вот, как после солнца, когда стоит сомкнуть веки и вспыхивают, плывут оранжевые шары, так и сейчас, пока мчались мы по улице Горького, перед нами все краснел огонь и все чернел дым.

— Покажут в кино, поверим, что в самом деле горит, а не понарошку, — медленно усмехнулся шофер, — оно и сейчас даже… — и резко наклонил голову, будто бы желая стряхнуть это наваждение, мешающее ясно видеть беспокойную деловую жизнь города.

А я подумал: да, и сейчас даже веришь в подлинность этого огня и дыма, этих карет и будки, и освещенное багрово юное лицо волнует, как может волновать то, о чем много читал и что воображал, думая о старине. И вот увидел въявь…

И вовсе не нужно лететь к иным созвездиям, чтобы ощутить непостижимую емкость космической минуты, которая, по Эйнштейну, способна вместить десятилетия, даже века, земной жизни.

IV

Ночью в недостроенном доме пел женский голос. По лестнице с неубранным мусором я поднялся на второй этаж. Казалось, женщина поет там. Я шел по коридору, освещенному луной, заходил в комнаты с серыми, сохнущими стенами и потолками — ни души. Теперь казалось, что женщина поет этажом выше. Голос ее окружал меня, как лесное эхо, и, как эхо, не давался, уходил все дальше.

Я вышел во двор и остановился. В незастекленные окна лился молодой голос. Казалось, поет дом — с его обнаженными, без перил, маршами лестниц, грубыми бетонными полами, сырыми стенами, разбитыми подоконниками… И это было так странно и ново, что я долго стоял, слушал, а голос все пел, то ослабевая, почти замирая, то вновь оживая, ликуя, томясь, точно смеясь и плача…

Я зашагал прочь, к общежитию. На повороте обернулся. Голоса уже не было слышно. В сквозные окна виднелась низкая луна. Дом был насквозь пронзен резким серебряным светом. Только у подножия лежали густые тени. И в эту минуту сердце с болью, которая не забудется никогда, ощутило самую волнующую и непрочную в мире красоту — красоту недостроенного…

V

Дашка Малова, широкоскулая девчонка из Мордовии, моет после маляров полы в вестибюле. Теперь осталась самая тонкая работа — облицовка стен мрамором: желтоватым, пятнистым, точно нежная кожа, слегка обожженная солнцем. Молодой мраморщик Валентин Саврасов вдумчиво осматривает плиты, «читает» узоры, сочетания которых составляют высшее мастерство этого «короля отделочников». В лице его над девически красивыми бровями заметна та чуть высокомерная черточка, которую часто можно увидеть у мраморщиков, гранитчиков, альфрейщиков… Вот он поднял с пола тонкую плиту, поставил ее на острый угол, повернул к солнцу, изучая игру оттенков.



А Дашка замерла, стоя на коленях с мокрой тряпкой на весу… На платье ее течет, а она не шелохнется! Не может оторваться от смуглого лица мраморщика, огня, плещущего в желтоватом красивом камне, тонких юношеских рук.

Валентин не нашел заветного узора, нервно повернул камень, стараясь обнять им все небо, сияющее в распахнутое окно…

— Разобьешь, дурик! — закричала Дашка.

«Король» — ноль внимания.

— Сердце он тебе разобьет, — горько заметила Клавдия, женщина с увядшим безбровым лицом.

Дашка смущенно оттопырила толстые губы. И тихо засмеялась:

— Ой, мокро…

Поднялась, тяжело отряхнулась, пошла на огонь волшебного камня. Остановилась и уставилась очарованно. Валентин поднял голову, иронически улыбнулся. Плита шевельнулась под его рукой, и желтоватый пятнистый огонь лег на Дашкины темные волосы, широкоскулое лицо, мокрое ситцевое платье. Лег, задрожал, и вмиг сбежало с губ Валентина ироническое выражение. Он подался к девушке, вглядываясь в нее ошеломленно, как вглядываются в незнакомое, непостижимое чудо.

Раздумье третье

Ты

Да поздравит себя Вселенная, что

существует такое и столь великое

украшение, каков есть человек.

М. Горький

Когда ящер — медлительное, насквозь земное существо с тяжелым телом и вялыми лапами — оторвался от низкой ветки маленькой головой вниз, чтобы через миллионы лет, грациозно шевеля крыльями, подняться к солнцу, а еще через миллионы — вызвать у человека завистливое желание тоже летать, — когда жалкая эта тварь устремилась с дерева на допотопную траву, это был, несомненно, один из великих моментов развития жизни на Земле. Думаешь о нем сейчас с почтительным изумлением.

И хочется найти что-то похожее, такое же естественное и великое в истории человеческого духа: начало начал полета.

Это начало начал я вижу в обширной, таинственной, освещенной костром пещере. Рука окрашивает охрой циклопический камень, то властно, силой хорошо натренированных мускулов нажимая на стену, то касаясь ее едва-едва, с непривычной легкостью, нежно и суеверно. И камень начинает дышать и жить, как дышит и живёт, поводя большими боками, тело бизона или оленя. Камень умирает. Рождаются: бег, дыхание, ярость, боль, жизнь. Лежит раненый бизон, сжавшись в мощный комок с тяжелой опущенной головой и беспомощно подломленными лапами.