Страница 2 из 63
Но могут ли даже эти чудесные вещи оправдать то печальное обстоятельство, что двенадцатая оказалась не в силах снять,а в силах только смягчить?И не лучше, если бы не было этого заколдованного замка и красивого королевича через сто лет, но двенадцатая была бы всемогущей? Да, но то была бы, к сожалению, неправда. Мудрость этой неумирающей волшебной истории именно в том, что добро побеждает зло в сложной столетней борьбе. Наверное, об этом и нужно было тогда говорить дочери (нет, не рано!), а не оправдывать могущество зла красотой — ведь будет же ей двенадцать, а потом и шестнадцать, н однажды, возможно, и ей в руки попадет то единственное веретено…
…Бессмертны ли злые волшебники?
Не было, пожалуй, философа, который не пытался бы исследовать этот детский вопрос. И если собрать воедино их книги, томов и фолиантов оказалось бы не меньше, чем деревьев в лесу, по которому мы шли.
Шли и молчали. У меня не было ясного и точного ответа на вопрос дочери. А она, видимо, уже забыла о нем, любуясь полетом листьев.
Теперь я радовался тому, что нашел нужную мне строку в осеннем лесу, а не в тесной комнате над растрепанным томиком Андерсена. Потому что теперь это была не только его, но и моя строка.
И получилось само собой, что мы вышли к дереву, которое любим оба. Это — удивительное дерево, единственное в лесу, а быть может, и в лесах земного шара. Когда мы увидели его в первый раз, я подумал, что передо мной человек, неправдоподобно высокий от сочетания игры еще тлеющего на западе неба и уже по-ночному темного леса. И даже в двадцати шагах дерево поразительно напоминало человека. Оно росло наклонно. Казалось, что человек идет… И потом каждый раз замечал я все более тонкие детали, углублявшие это первое впечатление.
Вот и сейчас, когда мы к нему вышли, я увидел, что сильная ветвь, растущая косо в земле, точь-в-точь похожа на чуть согнутую в локте напружинившуюся руку, которая помогает телу в быстрой и трудной ходьбе. Дерево было неподвижно, как все деревья на земле, и в то же время оно шло, как человек. Можно было подумать: дерево хочет стать человеком и решило осуществить в одном героическом порыве то, для чего жизни на нашей планете потребовались миллионы лет.
Лес по-прежнему озарялся и темнел. Мы стояли перед деревом-человеком долго-долго, пока я не начал видеть в нем ответ на вопрос дочери о бессмертии злых волшебников.
Этот ответ нельзя выразить ни в одном, ни в нескольких словах. Даже в тысяче слов нельзя. Он может быть заключен в дереве-человеке, созданном землей, ветрами, дождями, солнцем и таинственным влиянием далеких галактик, или в книге, насыщенной человеческими судьбами и историями, воспоминаниями и письмами, то есть тоже рожденной самой жизнью.
Хочу, чтобы моя книга и была этим неодносложным, емким, естественно кристаллизующимся ответом. Разумеется, не на ровесников дочери рассчитан мой ответ.
Но многое родилось в нем и от общения с шестилетним человеком. Меня не оставляет наивная и, должно быть, далекая от истины мысль, что только теперь, в середине XX века, детская рука сердито ложится на черные таинственные ряды строк, когда становится печально-ясно, что двенадцатаяне столь могущественна, как казалось.
В дом вошли две женщины…
Конечно, не случайно строка, которую я искал так долго, напоминает начало волшебной истории Андерсена «Калоши счастья». Вот уже много месяцев, куда бы я ни шел и что бы ни делал, он рядом, этот немолодой худощавый человек с мальчишескими живыми руками и быстрой рассеянной походкой. Его лицо нередко называли при жизни некрасивым, потому что видели только острый орлиный нос и рот, большой и тонкогубый. Андерсен много смеялся и часто плакал. Он плакал не от боли или утрат, а от большой красоты или большой человечности. А смеялся — детям. И это сообщило его лицу высшую одухотворенность — чувствуя ее, уже не замечаешь, велик ли нос, тонки ли губы, как не думаешь — если воспользоваться образом поэта Н. Заболоцкого — о строении сосуда, внутри которого мерцает чудный огонь.
Первый раз я раскрыл его книги давно, мальчишкой, второй — недавно, когда подросла дочь. Думаю, что они из тех книг, которые и надо раскрывать много раз: в детстве, потом через ряд лет и опять, опять… потому что глубина их обманчива, кажется, что ты уже достиг дна, а под тобой еще неоткрытые подводные страны. Вот и дочери моей, наверное, казалось, что она понимает полностью его увлекательные рассказы. Я же читал ей эти добрые волшебные истории, думая о том, что они, несомненно, содержат несравненно больше, чем я и сейчас в них вижу.
Андерсен первый в мировой литературе вывел сказку из королевских и рыцарских замков, из живописных хижин дровосеков и поэтически темных и густых лесов и ввел ее в современные ему, обыкновенные города и деревни, заурядные дома и семьи, решительно и отважно сблизив волшебство с повседневностью. Вот и в «Калошах счастья»: две женщины, молодая и старая, камеристка одной из многочисленных камер-фрейлин Счастья и сама фея Печали, входят в обычную переднюю, где висят мокрые от дождя пальто, стоят зонты, палки, а за стеной гости играют в карты. Да и сами феи больше похожи на горничных, чем на традиционных волшебниц.
Антон Павлович Чехов говорил о хорошей пьесе: люди сидят, обедают, а в это время разбивается их жизнь или складывается их счастье.
У Андерсена люди сидят, обмениваются мнениями о новостях, напечатанных в вечерней газете, или расставляют для игры ломберные столики, а в это время начинают выступать новые странные волшебные грани действительности. Человек, надев оставленные феями калоши, выходит на улицу, и мир оказывается несравненно более удивительным и сложным, чем это казалось ему в уютной гостиной.
Немало вечеров читал я дочери книги Андерсена с ощущением, что его истории содержат нечто большее, чем я в них вижу, пока не понял: нет, не в одних историях дело — сама жизньвокруг меня содержит нечто большее, чем вижу я в ней.
С той минуты Андерсен и стал моим постоянным попутчиком. Он сопровождал меня на работу, садился со мной в самолеты и поезда, был рядом и в редакции и сейчас, в маленьком южном городе, куда я уехал с дочерью отдыхать. Он, конечно, и подсказал мне строки: «В дом вошли две женщины…»
Ощущение близости этого человека наполняло меня волнующим чувством — подробности жизни, даже самые, казалось бы, третьестепенные, становились выпуклыми и удивительными. Я поднимал с земли каштан неправильной формы, похожий с одного бока на уткнувшегося головой в колени мальчика, и думал невольно о том, что мой попутчик написал бы о нем славную историю, показывающую еще раз, что большие странствия к неоткрытым землям и даже мирам можно совершать иногда без помощи ледоколов и космических кораблей. Стоит только нагнуться. Возможно, это была бы история, опасная для жителей маленьких южных городов: осенью, когда опадают каштаны, они опаздывали бы на работу, поднимая без устали с мостовых маленькие смуглые чуда. Ведь рассказывали же современники Андерсена, что после того, как стала широко известна его волшебная история об уличном фонаре, жители улиц, где еще сохранились старые фонари, подолгу стояли перед ними, виденными до этого тысячи раз, и рассматривали как что-то новое, совершенно незнакомое, небывалое.
И это в самом деле редкостная история — «Старый уличный фонарь»! Углубляясь в нее, чувствуешь с особенной остротой, что действительность содержит в себе несравненно больше, чем обычно мы видим.
Помните эту историю? Когда почтенный фонарь одряхлел и уже не мог хорошо освещать улицу, его забрал к себе сторож, тот самый, который зажигал в нем огонь много лет — в метельные и дождливые вечера, в ясные летние ночи. Он и его жена не захотели расстаться со старым товарищем, уложили фонарь у себя в подвале, около очага и любовно ухаживали за ним. Но фонарь страдал — он страдал от сознания, что не может поделиться с людьми бесценным богатством. Когда в последний раз он освещал пустынную улицу, Жизнь — ветер, ночь, небо, далекие созвездия — наделила его редкостным даром: показывать тем, кого любишь, то, что помнишь и видишь сам. И вот теперь вечерами, слушая, как старики читали вслух книгу о путешествиях по Африке, фонарь страдал от мысли, что он мог бы одеть эту бедные стены подвала в живые роскошные картины тропических лесов, если бы хозяева догадались зажечь в нем огонь.